Тимрот А.Д.: Тургеневские встречи
Московские родники

Московские родники

К осени восемьсот сорок первого года Варвара Петровна продала собственный дом на Самотеке, сняв взамен особняк на Остоженке. Лето и осень она проводила в Спасском. С приближением зимы поднималась со всем двором и направлялась в Москву.

Ехала барыня в огромной карете, запряженной четверней рысаков собственного завода. По-старинному впереди скакал форейтор, разгоняя встречных. Квартирмейстеры по пути следования готовили в богатых селах ночлег. Изба отведенная для госпожи, застилалась коврами. Окна завешивались чистыми простынями.

Длинный господский поезд растягивался на целую версту. За дормезом госпожи следовали всевозможные экипажи: крытые и открытые кареты, коляски с разместившимся в них двором - "фрейлинами", гувернантками, учителями, нахлебницами и приживалками. В желтой венской коляске на паре сытеньких лошадок ехал и господин Лобанов, личный секретарь, главный камердинер и распорядитель двора и дома.

Уже несколько лет Федор Иванович был женат на камер-фрейлине, хранительнице господского добра Авдотьюшке. Варвара Петровна пожелала соединить двух близких ей слуг. Брак, заключенный по ее воле, стечением обстоятельств оказался счастливым.

... Господин Лобанов раздобрел, но не утратил осанки. В лице и фигуре появилось выражение особой значительности. Говорил он медленно, растягивая слова, не тихо, не громко. Сидя в коляске, он то и дело клевал носом, утыкая розовый подбородок в теплый воротник. Но, достигнув самого высокого положения при госпоже, Федор Иванович не обрел, однако, покоя. Горе принесли ему дети. Барыня не дозволяла держать их при родителях. По строжайшему ее приказу должно было отправлять новорожденных в дальние деревни, в крестьянские семьи, дабы не мешали они матери и отцу служить госпоже. Приказ ее не был выполнен. Три девочки Лобановых содержались тайно на дворне... И теперь жена Федора Ивановича, Авдотьюшка, которая следовала в Москву с обозом, решилась взять детей с собой и вымолить у госпожи разрешение оставить их при себе.

Дом на Остоженке оказался просторным. К Москве-реке спускался липовый парк. С левой стороны, на побережье, утопала в зелени роскошная дача великого князя Михаила Павловича.

Вокруг же царила деревенская тишина.

Варвара Петровна переживала радостные месяцы. Иван вернулся из-за границы. Кончились ее страдания - ожидание вестей, тревоги за любимого сына. Он провел с нею лето в Спасском, теперь поместился со своими книгами на отведенных ему антресолях.

Образ жизни обоих сыновей, их увлечения и привязанности раздражали Варвару Петровну. Николай, только что поступивший на военную службу, писал из Петербурга о своем желании уйти в отставку.

- И прекрасно! - в раздражении расхаживая по кабинету с письмом в руках, говорила сама с собой Варвара Петровна. - В отставку, в отставку! В нижнем чине в крапивенские исправники... Один - в писаря, другой - в исправники. Нечего сказать, верные слуги государевы!

Ивану, по ее понятиям, вскружили голову проклятые немцы. Ему ли, наследнику лутовиновского состояния, идти в ученые обезьяны. Она сетовала, что не смогла привить сыновьям любовь к хорошему обществу... Раздражало ее и прямодушие Ивана, неумение управлять своими порывами. Вечно он кидался с распростертыми объятиями к друзьям, лез с поцелуями. Искренность и наивность, светившиеся на его добродушно-открытом лице, были ей несносны.

"Вы с братом, умные, добрые, почтительные ко мне, вышли - не прогневайтесь - чудаками. Я не в осуждение говорю! - замечала она, - Нет, вы мне милы, как вы есть, но... свет требует светскости. Брат - военный, это его не так странит, но ты, Иван, ты! Ах, я полагала бы видеть в тебе все совершенство!"

Оставаясь в одиночестве, Варвара Петровна подолгу рассматривала стоявшие перед нею портреты... На одном Иван был изображен мальчиком двенадцати лет... На другое изображение сына она смотрела с недоверием и удивлением. "И это Иван?" - спрашивала она себя.

Действительно ли этот юноша тоже был ее, ее маленький Иван?!

- Это Иван! - вскрикнула она однажды, увидев в окно вылезавшего из дорожной коляски рослого, широкоплечего молодого человека в дорожной шинели.

... Теперь Иван поселился наверху, и, хотя ее сердили постоянно доносившиеся оттуда звуки, она чувствовала себя покойнее: сын - при ней. Она знала, что с ним ничего не случилось!

- Но что за скверная манера расхаживать целыми днями из угла в угол! - жаловалась она, когда шаги сына становились слишком громки. Тогда она посылала к нему горничную с приказанием перестать без конца стучать над нею.

Недовольна была Варвара Петровна и сочинительством Ивана. При всяком удобном случае она старалась показать это сыну.

- Но почему же, маменька? Ты сама любишь читать книги и отдаешь им столько времени! Не станешь же ты целыми днями перечитывать бумаги своего конторщика?

- Я читаю настоящих писателей! Не ваших поповичей и студентов!

- А в молодости, говорят, вы даже бегали за Чуковским!

- Жуковским? Да! Но он был близок ко двору.

Иван непочтительно принимался хохотать. Матушка раздраженно останавливала его:

- Оставь свой вульгарный смех! Мне стыдно за тебя перед людьми, Иван...

Между тем сын жил радостно и беспечно. Казалось, он весь был переполнен радужными надеждами... Он много работал, готовясь к магистерским экзаменам по философии. Комната его была полна книг: ими были туго набиты шкафы, они были разложены в беспорядке повсюду на столах и стульях, и особенно много их было возле изголовья огромного дивана, покрытого широкой цветной материей... Книги самые разные: энциклопедии с золотыми обрезами, журналы, поэтические альманахи с виньетками тридцатых годов, многотомные истории, географические атласы, словари, объемистые сочинения философов и прочие толстые и тоненькие томики.

Разрешения на экзамены еще не было... Время шло, и очевидным становилось, что вследствие высочайшего недоброжелательства к предмету философии и Московскому университету магистерские экзамены разрешены не будут. Предстояло ехать в Петербург, надеясь на столичный университет...

Но молодому кандидату жизнь представлялась совершенно ясной. Он сделается ученым-философом, подобно его немецкому другу профессору Карлу Вердеру. Иногда, лежа на диване с закинутыми за голову руками, он в воображении своем произносил с кафедры речи... или из ученого становился министром, даже главой государства, издавал законы. И первейшим законом неизменно был закон о полной воле подневольным людям...

По утрам за окном, точь-в-точь как в Спасском, со всех сторон доносилось пение петухов. Вместе с красными лучами утреннего солнца, ударявшего в стекла, раздавалась игра пастушьего рожка, слышался рев сгоняемого стада да щелканье бичей... Днем редко-редко прогремит по булыжной мостовой карета да иной раз процокают копыта водовозной клячи.

Мечты сменялись занятиями: Декарт, Спиноза, Лейбниц, Кэйт, Фихте, Гегель... Он прочитывал сотни страниц.

"Фихте утверждает, - рассуждал он, расхаживая по комнате, в "я" заключается принцип отрицания становления..."

За окном же тихо осыпались липы... Он выходил иногда в парк и, опустив на колени раскрытую книгу, подолгу следил за игрой чаек над серыми волнами Москвы-реки. Потом взгляд юноши терял и чаек, и все вокруг себя, он уходил куда-то в глубь собственных, еще туманно бродивших чувств...

Долго-долго просиживал он так, забыв о философах... Каждое утро в один и тот же час ожидала его в гостиной Варвара Петровна. При виде сына она откладывала книгу, неизменно находившуюся у нее в руках, и ласково протягивала ему обе руки.

- Представь, я видела сон, что тебя увезли от меня какие-то люди! говорила она в это утро, когда он целовал ее ладони. Она усадила его и нежно погладила по волосам, - Я хотела тебя порадовать лакомствами! Сегодня будет твой любимый обед. Смотри же, не задерживайся у друзей... Кстати, что за люди эти Бакунины? Я знавала госпожу Полторацкую, урожденную Бакунину. Ее отец...

- Это их тетушка! - перебил сын. - Бакунины же прекрасные люди, матушка...

Варвара Петровна, вскинув брови, терпеливо выслушала перебившего ее сына.

- Нельзя же тебе бесконечно бывать у этих твоих ученых обезьян! выговаривала она уже иным тоном.

"Учеными обезьянами" она называла всех друзей сына... Если бы не занятия философией, он, верно, пропадал бы из дому целыми днями. Друзей была пропасть! И столько же вопросов, которые требовали неотложного решения и обсуждались в кругу друзей.

Герценом, все они разошлись; изменились верования, сложились новые. Александр Герцен находился в ссылке в Новгороде, Николай Огарев - в имении отца в Тамбовской губернии, Станкевич умер, Белинский год назад переехал в Петербург, Михаил Бакунин, поссорившийся с недавними друзьями, оставался за границей. Многие из прежних товарищей враждовали друг с другом... Бывший гегельянец из кружка Станкевича - Константин Аксаков сделался яростным приверженцем славянофилов, вдохновляемым поэтом А. С. Хомяковым и братьями Петром и Иваном Киреевскими. Боткин и Грановский оказались неколебимыми сторонниками и приверженцами западной цивилизации, западного образа жизни и получили прозвище "западников".

После тихой, сосредоточенной жизни в берлинских кварталах, после бесед с Карлом Вердером шумные московские споры в гостиных, целые ночи напролет, у друзей увлекали на первых порах молодого поэта-философа. В свободные часы он спешил или на Маросейку к Боткину, или на Никитскую, где поселился его старый товарищ Тимофей Грановский, получивший кафедру истории в Московском университете, ездил к Елагиным, жившим возле Красных ворот. По понедельникам бывал и у московской знаменитости - у Петра Яковлевича Чаадаева на Басманной... Лишь по праздникам, когда первопрестольная трезвонила всеми своими колоколами, он выполнял нелегкое дело - по приказанию матушки объезжал рассевшуюся по старинным особнякам многочисленную родню - дядюшек и тетушек, братцев и сестриц, дальних и ближних, кровных и некровных, издавна привыкших принимать и отдавать визиты.

Молодой Тургенев производил необычное впечатление на новых друзей и знакомых. "Люди Москвы и Петербурга должны были привыкать к нему..." - вспоминал много лет спустя о молодости Ивана Тургенева один из его близких друзей, П. В. Анненков.

"Богато наделенный природою даром фантазии, воображения, вымысла, он по молодости лет не умел с ними справиться... Едва возникали в течение разговора представление или образ, как можно было видеть Тургенева, представляющего на них права хозяина, овладевающего ими, становящегося в центре рассказа и притягивающего все его нити к самому себе... Большая часть его слушателей, - а у него их всегда было много - позабывали дело, с которого началась речь, и отдавались удовольствию слушать волшебную сказку, любоваться развитием непродуманного, бессознательного творчества, удерживая при этом наиболее смелые, яркие и поразительные черты фантастической работы. Было что-то наивно-детское, ребячески-прелестное в образе человека, так полно отдававшего себя в ежедневное безусловное обладание мечты и выдумки".

Появляясь в московских гостиных, где каждому непременно полагалось иметь те или иные твердые и постоянные убеждения, принадлежать к тому или иному кружку или направлению, Тургенев, словно в насмешку, не выказывал пристрастия ни к направлениям, ни к кружкам, держась независимо, предпочитая дружбу направлениям. Ближе всего он сошелся с прежним товарищем по университету Грановским и в его кругу подружился с Василием Боткиным. Здесь с любовью говорили и рассказывали о Белинском, которого Тургенев знал пока еще только по его блестящим статьям в московских журналах и петербургских "Отечественных записках".

К Боткину друзья съезжались не столько толковать и спорить о направлениях, сколько весело провести время - поговорить об искусстве и новых книгах, о театре и актерах... У Боткина и Грановского Тургенев впервые вошел в театральный мир познакомился со знаменитым "дядюшкой Щепкиным". Много и от души потешались так называемые "западники" над своими противниками - московскими русофилами, профессорами университета историками Погодиным и Шевыревым... Из Петербурга приходили сюда пламенные послания Виссариона Белинского, читавшиеся, переписывавшиеся, а затем расходившиеся по Москве, вызывавшие бурю негодования в кружках Хомякова и Киреевских и в особенности в кругу литераторов и редакторов журнала "Москвитянин", перешедшего с 1841 года в руки М. П. Погодина.

После поездки в Премухино, в имение Бакуниных, Тургенев близко сошелся с братьями Михаила, студентами университета Александром и Алексеем. Молодежь, собиравшаяся в их скромной квартире в Хлебном переулке, встречала Тургенева радостно. Музыка, чтение, рассказы, сочинение шуточных стихов, рисование карикатур, которыми увлекались молодые люди, танцы - все это давало отдых от серьезных занятий. Здесь чувствовал себя каждый вольно, - забывая об учености, отдаваясь порывам молодости.

Старший из братьев Александр учился рисованию, младший - Алексей готовил себя к музыкальной композиторской деятельности.

Тургенев уже подымался по знакомой лестнице, когда позади него раздался веселый возглас:

- А вот вы бы и не застали никого, когда бы я не забыл один для меня важный предмет!

- Алексей - человек божий! - приветствовал его Тургенев.

Они заключили друг друга в крепкие объятия.

- Чудесно, что вы пришли! - говорил Алексеи. Для вас у меня припасена отличная песенка. Да и сам я приготовил кое-что! Идемте скорее. Брат Александр должен вернуться с минуты на минуту!

Бакунин провел Тургенева в гостиную, оживленно рассказывая:

- Какие славные письма мы получили из Премухина. Но, знаете ли, Тургенев, сестры жалуются, что вы их совершенно забыли.

- Ваших сестер забыть нельзя! - отвечал ласково Тургенев, - Каждый миг из тех дней, что мы провели вместе в Премухине, заключает в себе целую вечность. Так и напишите им, пожалуйста.

Алексей открыл фортепьяно.

- Ну, так слушайте! - он ударил по клавишам. Откинув голову и глядя на Тургенева, запел веселенькую песенку. Улыбка не сходила с его румяного лица. Он сыграл и тотчас же в ожидании одобрения повернулся к гостю.

- Браво! Браво! - отвечал ему тот. На днях покупаю фортепьяно, и мы с вами устроим концерт у меня. А теперь... - Тургенев вскочил с места и подбежал к столу. - Скорее карандаш и бумагу! Я изображу вам схватку в московской гостиной в одном из знаменитых домов.

Он расположился за столом и под громкий, заразительный смех Бакунина принялся изображать сцены из сражений московских знаменитостей: на листах бумаги появились Хомяков во фраке и скуфье; Грановский с маленькой прехорошенькой женой в кармане.

- Ура!! - кричал весело Алексей, встречая входившего в комнату брата Александра. - Саша! Смотри! Ты умрешь со смеху...

Тургенев шумно встретил товарища.

- А теперь к черту все! Дети мои! Бороться!

Они раздвигали мебель, сбрасывали сюртуки.

- Разумеется, со мной первым! - готовился Алексей. - Вы не забыли, как я в прошлый раз опрокинул вас на ваш любимый диван?

- Этого никогда не было! Извольте начинать!

Вечер, как обычно, прошел оживленно, в разговорах, шалостях, а под конец, когда время подходило к полуночи, Тургенев вдруг предложил заслонить свечи и послушать рассказ о том, как он провел однажды ночь в развалинах старинного замка Драгенфельс, на горе над Рейном, один с бутылкой рейнвейна и луной, заглядывавшей в выбоины окон, поросших плющом и мохом.

... Осенние ветры обтрепали парки и бульвары. Снеговые тучи надолго обложили небо... Загуляли метели. Москва укрылась сверкающими сугробами.

Однажды Тургенев, лежа на диване, отложив в сторону Фихте и Лейбница, с увлечением читал "Фауста". Он держал в руках ту самую книгу, которая впервые открыла ему много лет назад великого Гете. Книга эта в знакомом переплете попалась ему на глаза среди давно забытых книжек его юности. Приехал Грановский.

- Вы, как всегда, блаженствуете, - говорил он, усаживаясь в кресле возле товарища. - Я решил навестить вас, так как давно не исполняю светских обязанностей - не делаю визитов... Да к тому же имею любопытные новости!

Грановский, устроившись в кресле, откинул на спинку свою тяжелую голову. Темные волосы его пышно ниспадали на плечи. Он закинул ногу на ногу. Тонкие кисти рук легли на подлокотники.

- Вы слышали? В Москве Гоголь! И, говорят, уже читал новый роман под оригинальным названием "Мертвые души"! По словам профессора Погодина, у которого он остановился, это нечто удивительное, превосходящее все, что мы до сих пор знавали... Вы, конечно, еще бываете у Елагиных?

- На правах юноши, которому не полагается перебивать старших!

- Я слышал, что Гоголь должен быть там, и мне хотелось бы увидеть его... Но, боже мой! Не могу взять в толк, что связывает Гоголя с этими витязями древности? Подумайте: Гоголь и Погодин! Гоголь и Шевырев!

- Гоголь - это Россия! - заметил Тургенев. - Да, кстати сказать, где бы он сыскал своих чиновников, если бы знался только с кружками философов!

Приятели рассмеялись.

- Гоголь давно уже стал для нас более чем писатель, - продолжал Тургенев. - Он открывает нам нас самих. Он смеется над тем, над чем мы раньше не только не смеялись, но даже и не подозревали, что в нашей жизни так много смешного. Он же указывает нам, русским, что в нас отложено для будущего.

- Браво, Тургенев! Итак, мы едем к Елагиным.

- Разумеется! Какие же у нас еще новости?

- Вы имеете в виду освобождение крестьян?

- О да... Я слышал... Об этом не пишут, но... будто бы готовится правительственное постановление!

- Боже, боже! Если бы свершилось!.. Если бы кончилось это страшное, позорящее нас зло! - Тургенев вскочил с дивана и возбужденно заходил по комнате. - Вы счастливы еще тем, что вам не приходится ежеминутно страдать за близких! Но мне? Я не могу рта открыть в их защиту без того, чтобы не навлечь на несчастных еще большие беды... А как ужасно, что вы страдаете и за тех, кто мучает!

Друзья перешли к извечному разговору о рабстве... Разговор их затянулся. Они вышли из дому взволнованные, веря и не веря в возможность каких-либо перемен.

В доме Авдотьи Петровны Елагиной собирались москвичи званые и незваные - литераторы и ученые, молодежь - все, кого волновали вопросы умственной жизни. Круг ее гостей был по преимуществу славянофильского направления, но это не закрывало двери людям прямо противоположных верований...

Елагина - племянница поэта Жуковского, по первому браку Киреевская - была матерью братьев Петра и Ивана Васильевичей Киреевских. Литератор-публицист Иван Васильевич принадлежал к видным теоретикам славянофильства. Петр был известен как собиратель и знаток народных песен, былин, духовных стихов.

В гостиной Елагиных постоянно собирались друзья и единомышленники - Алексей Степанович Хомяков, Константин Аксаков, Юрий Самарин. Появлялись профессора университета, среди них Погодин и Шевырев. Приезжавших в Москву знаменитостей, как правило, непременно представляли самой Авдотье Петровне, женщине умной и просвещенной.

Как всегда, у Елагиных было шумно и людно. Передняя завалена шубами. Табачный дым расползался из гостиной во все комнаты. Свечи горели тускло. Гости располагались кружками. То там, то тут вспыхивали и разгорались споры... Всех занимал приезд Гоголя и его новый роман "Мертвые души" - заглавие предвещало нечто необычное. "По правде сказать, где и быть мертвым душам, как не у нас в Москве, в России, в столь мертвенное время", - словно думал про себя всякий.

Ожидали Аксаковых. Гоголь, старый друг Сергея Тимофеевича, и, верно, Константину Сергеевичу уж кое-что известно. В тайну "Мертвых душ" посвящены, несомненно, и Шевырев и Погодин. Гоголь остановился у Михаила Петровича на Девичьем поле... По слухам, он под большим секретом уже читал друзьям многие главы.

Степан Петрович Шевырев, высокий, длиннолицый человек, явился с таинственным видом. На него накинулись с расспросами. Но он, лукаво щурясь, только покачивал головой и разводил руками, выражая тем и невозможность что-либо сказать, и то, что известное ему совершенно не поддается описанию.

- Господа! А не затрагивает ли новая повесть господина Гоголя, так сказать, больных вопросов, до коих прикосновение недозволительно? - говорил седовласый благообразный старичок, усаживаясь в кресло и желтыми высохшими пальцами взбивая височки. Это был известный в Москве поэт Михаил Дмитриев, старинный сотрудник всех московских журналов.

- Вас навело на эту мысль молчание Степана Петровича? - заметил ему Иван Киреевский.

- О нет, я этими словами хотел выразить боязнь, что в случае, если это так, то нам никогда не удастся увидеть "Мертвых душ" в печати.

- Россия прочтет их в списках, - возразил Иван Васильевич. - Пример тому - "Горе от ума" Грибоедова.

Киреевский, как всегда, говорил несколько запальчиво. В голосе его звучало постоянное раздражение. Казалось, в любую минуту он готов был наброситься на противника.

Он много перестрадал за свои взгляды. Живой раной кровоточило в душе его закрытие "Европейца", журнала, на который он возлагал большие надежды. Десять лет назад он опубликовал в нем статью "Девятнадцатое столетие". Сам государь усмотрел в статье призыв к бунту. "... Рассуждая будто бы о литературе, - доносил цензор мнение царя, - автор разумеет совсем иное: под словом просвещение он понимает свободу. - не что иное, как конституцию".

После этого Киреевский надолго удалился к себе в имение, но, не выдержав одиночества, вернулся в Москву. Русскую действительность он до омерзения ненавидел, пытаясь разглядеть в будущем обновленную Русь.

- Времена, когда дозволялись такие вольности, как безнаказанное распространение списков, - продолжал свою речь Дмитриев, - давно минули! И слава богу! Теперь и люди другие...

- Вы, милостивый государь, - с раздражением обернулся к нему Киреевский, - хотите сказать, что нынче развелось много душ мертвых?

- Именно так-с! Именно так-с... Что и может послужить причиной недозволения повести!

- Гоголь неизменно верит в незыблемость основ, на которых зиждятся право и государственность... - вмешался в разговор Шевырев, прикрывая веки и размеренно постукивая длинными пальцами по столу.

- Степан Петрович! Вы не в университете на лекции! Вас слушают не мальчишки... - Киреевский сердито посмотрел в лицо профессору.

- Извольте выразиться яснее, Иван Васильевич!

- Вы этого хотите? А разве вы забыли, что весь просвещенный мир во все времена направлял силу своего ума на то, чтобы мысли свои выражать яснее? А мы? Послушайте наши речи. Мы силу ума тратим на то, чтобы как можно основательнее скрыть то, что мы думаем! Конечно, не тогда, когда взгляды наши совпадают с тем, что дозволяется полицейскими чинами!

Последние слова были пропущены Шевыревым мимо ушей. Всем было достаточно известно, что его суждения не отступали от официальной доктрины, провозглашенной министром просвещения Уваровым...

- Основы, на которых зиждятся действительное право и государственность, - горячо продолжал Киреевский, - положены были на Руси во времена крещения, с принятием византийского православия!

- Нельзя отрицать их древности, тем паче... - согласился было с ним Шевырев, но Киреевский вновь перебил его:

- Прошу не смешивать вашего понятия "законности и права" с тем, что имею в виду я! Ваше понимание достаточно известно, и я не стану его опровергать! Я высказываю свое убеждение: права дворянства становятся свирепыми после петровских реформ. Исконное же русское право покоилось на соединенном согласии. Одни покорно отдавались под власть, другие с кротостью принимали врученное им право... Дух кротости и дух справедливости соединялись в простом и знатном!

- Вы, безусловно, знакомы с мнениями нашего уважаемого ученого, кстати, сегодня почтившего нас посещением, профессора Грановского! - заметил старик Дмитриев. - В своих лекциях он доказывает, что в средние века на Западе, где не было того согласия, совершались между тем те же самые процессы, что и у нас на Руси!

- Грановский - сторонник совершенно нам непонятной цивилизации... Да, да, в его лекциях, - оживился Шевырев, - вы не услышите ни слова о России, о православии и даже о христианстве!

- Но, позвольте, - робко вмешался в разговор молодой слушатель, - профессор Грановский читает курс из истории Европы! К чему же здесь православие и Россия?

- Если мы преданы отечеству, - голосом, не допускавшим возражения, остановил юношу Шевырев, - то мы всегда найдем повод возвысить его! Поклонение иных Западу доходит до отказа от своей веры, а в некоторых прискорбных случаях и до принятия католицизма!

Шевырев не ответил. Лишь брезгливо вздрогнули его губы.

- Петра Яковлевича мы можем оставить в покое, - сумрачно заметил Киреевский. - Отрицание всего прошлого с наивностью младенца - это, поверьте мне, не более как редчайший случай в нашей жизни! Философия чудака!

- Кстати, вы слышали новость? - весело объявил Дмитриев. - Немцы уже выбросили своего Гегеля и поклоняются теперь Шеллингу. - Поэт самодовольно потирал свои сухонькие ладошки. - Вообразите только, - продолжал он, - поклоняться Шеллингу, этому мистику и фантазеру!

- А вам случалось читать Шеллинга? - неожиданно раздался за его креслом спокойный голос.

- О да! - отозвался поэт. Он обернулся. Позади стоял человек, руки его были сложены на груди, на бледном, неподвижном, как маска, лице тихо светились нежно-голубые глаза. Это был Чаадаев. - Но любопытно, Петр Яковлевич, что прусское правительство, - не смущаясь, продолжал поэт, - именно теперь и следует за Гегелем. Он утвердил прусский государственный порядок как вершину цивилизации.

- Вам и это известно? - по-прежнему спокойно спросил Чаадаев. - Не дурно было бы узнать, из каких источников у вас имеются такие основательные познания?

- Я могу вам рекомендовать молодого человека... - заспешил поэт, но Чаадаев перебил его:

- Разве у нас в Москве еще остались молодые люди?

- О! Безусловно! Это только что вернувшийся из Берлина молодой Тургенев.

- Как же, как же, мне приходилось о нем слышать! - с язвительной усмешкой отозвался Чаадаев.

- Кстати, он здесь! Он друг профессора Грановского...

Говорившие повернулись в ту сторону, где за круглым столиком шла горячая беседа между знаменитыми противниками: Грановским и славянофилом А. С. Хомяковым. С ними был и Тургенев.

Беседа давно перешла в диспут. Все понемногу присоединились к их кружку и с любопытством слушали обоих ученых.

Речи были блестящи. Тихая речь Грановского была тверда и убежденна. Он сидел почти неподвижно, положив на край стола протянутую руку. Лицо его сохраняло спокойствие, оно дышало мужеством и каким-то особым достоинством. Иногда он опускал веки и говорил будто бы сам с собой, не замечая противника.

Тимрот А.Д.: Тургеневские встречи Московские родники

Рис. 4. Т. Н. Грановский. Литография В. Бахмана. 1855 г.

Хомяков, потряхивая подстриженными под кружок волосами, проповедовал так, будто перед ним была огромная аудитория, там, в полутьме, за спинами сидевших перед ним. Он говорил для нее, для слушавшей его толпы... За каждым словом кипела страстная, безраздельная любовь к России... Казалось, за веру свою он пойдет на костер, в Сибирь, в ссылку! Он развивал мысли о будущем возрождении России. Об исторической беде, случившейся с ней во времена петровских преобразований, о великой миссии православия, о неиссякаемой талантливости народа, о невозможности следования за Западом.

- Каково же ваше мнение, Иван Сергеевич, о народе, о народности и других предметах, о которых сегодня так жарко спорили? - обратилась к сидевшему в стороне Тургеневу сама хозяйка. - Вы так много учились, так много видели за пределами отечества, что, вероятно, имеете свое оригинальное суждение!

- Чтобы знать свой народ, не надо ездить в чужие страны! - добродушно отозвался Тургенев.

При этих словах стоявший в полусумраке Чаадаев пристально посмотрел в их сторону.

Поэт, хитро щурясь, покосился в сторону Чаадаева, как бы приглашая его послушать ответ умного молодого человека.

- Русским не свойственно быть философами в немецком смысле. Мы народ молодой и трезвый. Мне кажется, что мы можем взять из учений философов лишь то, что приложимо к жизни. Отвлеченные же суждения, не идущие к делу, у нас никогда не получат хождения.

... Споры и толки, не стихавшие в гостиной, казалось, никогда не окончились бы, но вернувшийся посыльный, к общему огорчению, сообщил, что ожидаемый всеми Николай Васильевич Гоголь не приедет.

Гости стали расходиться.

В передней к Грановскому, казалось более других огорченному, подошел Чаадаев и молча крепко пожал ему руку. Он обернулся и к Тургеневу, подал и ему руку и так же молча и крепко пожал.

Друзья устало спускались вниз по лестнице.

- Чаадаев мог быть по уму очень замечательным человеком, - говорил Грановский. - Его погубило самолюбие, доходящее до смешного. Но что за философия у наших друзей славянофилов! Боже мой! Я от всей души уважаю их, но наши убеждения совершенно противоположны... В них так много искренности, веры... Но все эти богатые дары природы и редкая образованность гибнут в них без всякой пользы для общества!

Друзья остановились на улице.

- Да, друг мой, как много впереди обещает дать Россия! Я говорю это, не будучи славянофилом. Но и как много еще предстоит пережить, выстрадать нам и нашим потомкам!

Из-за домов, из переулков вырывались белогривые вихри и, сталкиваясь, крутились столбами. Казалось, та же самая кутерьма, что и в гостиной, бушевала на воле. Жалобный плач ветра тянулся над всей Москвой. Огни в домах давно погасли.

Приезд Гоголя придал силы московским кружкам, этим родникам, не замерзавшим и в суровую зиму николаевского царствия!

Все знали, что Гоголь приехал печатать "Мертвые души". Молва распространяла слух о том, что будто бы московский цензор, услышав, что души объявляются мертвыми, перепугался и категорически запретил печатание. Дело о разрешении находилось теперь в Петербурге.

Гоголя встречали редко. Тургеневу посчастливилось увидеть его в доме Елагиных. Знаменитый писатель представился ему "приземистым и плотным малороссом". Сидя на диване, внимательно всматривался он в лица окружавших его людей и не принимал никакого участия в кипевших вокруг спорах.

Где бы теперь ни бывал Тургенев, всюду он слышал толки о Гоголе и его новом творении. С одушевлением и влюбленностью превозносил его Щепкин, сам покорявший всех своим сценическим мастерством, исполняя роли в пьесах знаменитого писателя. Даже в доме декабриста Михаила Федоровича Орлова, где боготворили одного Пушкина, с огромным интересом отнеслись к появлению в Москве Гоголя.

Опала не оттолкнула от него москвичей. Казалось, наоборот, многие спешили засвидетельствовать ему симпатию, выразить сочувствие, а кое-кто и гордился знакомством с ним.

Но было и другое. Говорили: "Он, один из видных декабристов, хотя и опальный, а живет в Москве, товарищи же его томятся в Сибири, умирают в рудниках". О причине смягчения приговора Орлову хорошо знали. Родной брат его - Орлов Алексей - в день 14 декабря оказался верным сторонником и горячим защитником Николая. Он - один из его приближенных. Говорили, что брат на коленях вымолил у императора смягчение приговора.

Шли годы... Орлов, живя в Москве, много работал. Готовил ученый труд по вопросам финансов и кредита, писал воспоминания о минувшей войне, участником и героем которой был. Его видели в гостиных, в Английском клубе, в театрах, в Благородном собрании, его избирали членом Общества покровителей искусств. Но время не смягчало царской немилости. На просьбу дозволить явиться в Петербург по делам собственных имений последовал отказ. Книга, над которой он трудился около десяти лет, не была допущена к печати. Не ослабевал и полицейский надзор над ним.

В эту зиму знаменитый Орлов тяжело болел. И даже гости, среди которых бывал и Тургенев, долго не видели хозяина. В доме Орловых Тургенев познакомился и подружился с молодым поэтом Яковом Полонским. Дружбе этой суждено было сохраниться на долгие годы. Полонский был близок к семье декабриста и, отвечая желанию нового товарища познакомиться, наконец, с человеком, известным всей России, героем Отечественной войны, предложил ему отправиться к Орловым, когда возможно будет встретить самого хозяина.

Сопровождаемые Полонским, Тургенев и братья Бакунины, оживленно разговаривая, отправились на Пречистенку. Уже сумерки спускались на город. Снег становился белее. Очертания домов сливались в одну линию. Стаи галок с криком кружили над маковками церквей. Визг подмороженных полозьев и цокот копыт чутко раздавались в прозрачном воздухе.

- Уж не четырнадцатое ли сегодня декабря! - с веселой улыбкой на румяном лице заметил Алексей Бакунин.

- О нет! В этот день обычно не принимают у Орловых. Засвидетельствовать почтение прибывает лишь полицмейстер.

- Вообразим же, друзья, что сегодня тот самый день! - воскликнул Тургенев. - Мы будем иметь возможность с глазу на глаз беседовать со знаменитостью! Итак, смелее вперед!

Молодые люди очутились в гостиной, где, действительно, в этот вечер было мало гостей. Шли негромкие разговоры. Из соседней комнаты сквозь отворенные двери слышался возбужденный голос и ответное ему гудение мягкого баритона... Все невольно прислушивались, поглядывая на дверь.

- Хозяйственные преобразования должны предварять политические! - горячо говорил один. - Мудрая и просвещенная политика могла бы предупредить народные волнения, бунт, в конце концов!

В ответ на эти слова раздался раскатистый громкий смех.

- Мудрая и просвещенная политика! Да вы послушайте, любезнейший, что там наверху говорят о наших сражениях с французами! Нас всех позабыли, кроме немцев! Где уж тут думать о мудрости и просвещении!

Вслед за этим в гостиную вошли двое: генерал с седой растрепанной гривой и человек с бледным лицом, в черном сюртуке, застегнутом до подбородка.

- А это? Неужели он? Сам Орлов!

Было нечто совершенно необычное в обоих вошедших. Величественная фигура Ермолова каждым движением и жестом обличала человека, привыкшего к почету и огромной власти. В том, как он неторопливо шагал, время от времени встряхивая гривой седых волос, как подавал руку, чувствовалась уверенность в себе, сознание своего превосходства над окружавшими его людьми. В Орлове было что-то беспокойно-порывистое. Голый череп, бледное нервное лицо и оживленно блестевшие глаза его составляли полную противоположность Ермолову. Генерал смотрел строго и неподвижно из-под нависших бровей. Орлов беспокойно оглядывал своих гостей, словно от каждого ожидал чего-то. Он то браво расправлял плечи и казался молодец молодцом, то устало сутулился, кашлял и, видимо, перемогался. И речь его звучала то молодо и горячо, то вдруг голос становился глухим, взгляд рассеянно останавливался...

В этот вечер он много говорил. Говорил почти один. Возвращался к излюбленной теме - вопросам финансов, развивал мысли, которые поглощали его всего. Он говорил о непременном возрождении России, говорил о необходимости развивать промышленность и торговлю. Казалось, от него, от его забот зависело благо родины.

На замечание одного из гостей о том, что ему следовало бы занять место в государстве ближе к управлению им, Орлов усмехнулся и с горечью торопливо проговорил:

Разговор коснулся Гоголя и его "Мертвых душ". Орлов вдруг заволновался:

- Да, да, это ужасно, что в нынешнее время развелось так много мертвых душ!

Он неожиданно заговорил о прошлом... В его увлеченном рассказе ожили страницы былого. Бородино! Капитуляция Парижа, ключи от которого он принял в 1814 году. Поднялись тени героев, полководцев. Даже имена декабристов прозвучали в его речи. Воскрес Пушкин! Слезы задрожали в глазах Орлова.

... То были отдаленные, но вечно живые отзвуки России, но не славянофильской, смиренной Руси и не чаадаевской России без прошлого. Словно бы сама Москва оживала не в звоне сорока сороков колоколен, а с набатными ударами, призывавшими народ на подвиг.

И опять... в жгучем морозном ветре пахнуло настоящей Россией. Подмосковные деревни встречали и провожали их русским весельем - песнями, ряжеными, играми, танцами.

В январе в Москву приехала Татьяна Александровна. Казалось, еще оживленнее сделалось в Бакунинском кружке. Все были влюблены. Таня, Танюша, Титания, обожаемая сестрица, была всеобщей любимицей. Она поселилась у своей тетки Татьяны Михайловны Полторацкой, женщины чопорной, старинных правил, но это не мешало молодежи собираться вместе и сохранять свободу и право на веселье.

По вечерам из гостиной доносились заливистый смех, пение, музыка. На первых порах все шло по-старому. Бурно кипела молодая жизнь... Устраивались катания по заснеженной Москве. Тургенев веселил всех рассказами, шутками.

В этом молодом, радостном кружке любовь Татьяны Бакуниной вспыхнула с новой силой. Но в отношениях ее с Тургеневым уже таилась скорая и неизбежная развязка, Увлечение Тургенева оказалось мимолетным и неглубоким. Не получая желанной взаимности, Татьяна сама объяснилась с Тургеневым - и счастливая пора Бакунинского кружка омрачилась. Любовь Татьяны Александровны оказалась неразделенной.

чувства. Живя в Москве, под надзором тетки, Татьяна постоянно переписывалась с Тургеневым. Наконец, после мучительных сомнений, она попросила его вернуть ей письма. Произошла тяжелая размолвка...

"Не из глупой боязни взяла я у Вас письма мои, - писала она. - Скажите, чего же мне бояться? Если я не побоялась Вашего презрения, неужели Вы думаете - я бы испугалась другого суда над собою - о подите, - расскажите, кому хотите, что я люблю Вас, что я унизилась до того, что сама принесла к ногам Вашим мою непрошеную, мою ненужную любовь, - и пусть забросают меня каменьями, поверьте - я вынесла бы все без смущения, так не говорите же, ради бога, что я боялась оставить у Вас мои письма...

... Если бы Вы знали, как я Вас люблю, Вы бы не имели ни одного из этих сомнений, которые оскорбляют меня. Вы бы верили, что я не забочусь об себе, хотя я часто предаюсь всей беспредельной грусти моей... Прощаясь с Вами, позвольте мне опять назвать Вас братом, о, Вы были мне больше чем брат, больше чем друг, и я до земли склоняюсь перед Вами. Что за дело, что Вы не любили меня, - моя любовь мне все открыла!"

Вместе с печально оборвавшейся дружбой кончилось и беспечное веселье, так редко мелькавшее в жизни Тургенева. Дружеская связь с Бакуниными продолжала существовать. Любовь братьев к Тургеневу не поколебалась. Алексей старался внести мир в жизнь, круто повернувшуюся к друзьям своей нерадостной стороной.

Да и в доме матушки с приближением отъезда Ивана Сергеевича в Петербург возникали прежние огорчения. Варвара Петровна, желая досадить сыну, вымещала гнев на неповинных слугах. Жизнь в доме становилась несносной... Помнил Иван Сергеевич, как еще совсем недавно мать в письмах сообщала ему, что за его молчание она наказывает розгами своих пажей, зная, как этим она терзает сына! Он не смел забывать о ней! Под страхом наказания несчастных детей...

его дрожали. На вопрос, что с ним, он только махнул рукой. Они вскочили в сани.

Тройка подхватила и понеслась.

- Ужасно! Ужасно! - без конца повторял Тургенев. - И когда это все кончится?! Когда? Когда?..

Долгая-долгая зима между тем не хотела отступать. Казалось, никогда не выглянет больше весеннее солнце.

На исходе зимы в литературной жизни разразилось событие, которое давно назревало и было совершенно подготовлено, - оно обозначило начало подлинной борьбы московских славянофилов с Виссарионом Белинским.

"Москвитянине" - "Взгляд на современное направление русской литературы". Профессор писал о "черной стороне" ее. Он обрушился на петербургские журналы Булгарина, Греча, Сенковского, Полевого и... в ряд с ними поставил "неизвестного, безымянного рыцаря, в маске и забрале, с медным лбом и размашистою рукою, готового на всех и на все и ни перед кем не ломающего шапку".

Таким был изображен Белинский.

"Он не хочет уважать никаких преданий, не признает никакого авторитета, кроме того, который он сам возводит в это звание".

Прошло некоторое время, и в "Отечественных записках" появился ответ на статью Шевырева. Ответ назывался кратко: "Педант!" Под псевдонимом Петра Бульдогого скрывался не кто иной, как Белинский.

Шевырев изображался в лице Диодора Ипполитовича Картофелина - учителя словесности, поэта и критика...

В кружке Боткина - Грановского от души смеялись над взбаламутившимися единоверцами... Боткин, явившийся к Тургеневу с новостями, покатываясь со смеху, рассказывал:

- Если бы ты видел, как вытянулось лицо у Шевырева! А в синклите Хомякова и Киреевских заводят речь о Белинском только с пеной у рта. Киреевский так ужасно ругается, что приводит в трепет всякого православного... И представь себе, набросились на Грановского, - неужели, говорят, вы не постыдитесь после этой гнусной выходки подать Белинскому руку! Грановский же имел бесстыдство ответить: не только, говорит, не постыжусь подать руки, а хоть даже и на площади обниму его!

Итак, война была объявлена! Война долгая. Война страстного борца против крепостничества и самовластия с апостолами "желтосафьянной эпохи". Война за будущую Россию! Он, Белинский, видел ее свободной, просвещенной, смело идущей вперед! Им же, противникам его, мерещилась покорная богу и "желтосафьянному дворянству" кроткая Русь!

В середине марта Тургенев готовился к отъезду. Предстояло отправиться в Петербург и там держать экзамены в столичном университете. Наступала новая полоса в жизни юноши. В Петербурге его ожидала встреча и сближение, а затем и дружба с Белинским. Дружбе этой суждено было оказать огромное благотворное влияние на всю его дальнейшую писательскую судьбу.

В день его кончины полиция поспешила опечатать все имевшиеся у него бумаги. Но Москва, настоящая, не полицейская, провожала декабриста со скорбью, как одного из последних деятелей славной, незабываемой поры. Казалось, будто бы в каждой семье, в каждом доме случилась утрата. Из жизни ушло нечто такое, что возвышало душу над глухой, безысходной действительностью.

Возле гроба Орлова видели одинокую, печально-гордую фигуру Петра Чаадаева. Казалось, прощаясь с другом, современником, он повторял вновь свои суровые строки:

"Да, друг мой, сохраним нашу прославленную дружбу... Мы не склоним нашего обнаженного чела перед шквалами, свистящими вокруг нас... Не будем более надеяться ни на что, решительно ни на что для нас самих..."

Ямщицкая тройка быстро катилась по Петербургскому тракту, увозя в столицу молодого человека. Душа его была переполнена смутными тревогами, в ней была грусть и надежда, горечь и страх и сознание своих подымающихся сил...


Низко над темной землею. -

шептали его губы.

Еду, не знаю, куда и зачем.
После подумать успею.

Со всем, что любить я умею...
      Молча сидит и не правит ямщик...
      Голову грустно повесил.
      Думать я начал - и сердцем поник -
      
Смерть ли я вспомнил? Иль жаль мне моей
Жизни, изгаженной роком?
Тихо ямщик мой запел - и темней
Стало на небе широком.