Труайя Анри: Иван Тургенев
Глава XII. Тургенев и Толстой

Глава XII

Тургенев и Толстой

«Мы, я и Виардо, приобрели здесь прекрасную виллу – в 3/4 часа езды от Парижа, – писал Тургенев Колбасину 15 июля 1875 года, – я отстраиваю себе павильон, который будет готов не раньше 20-го августа – но где я немедленно поселюсь. Постоянная моя квартира в Париже – Rue de Douai, 50[35] – я в Париж езжу три раза в неделю».

«Френ»[36] и находилась на берегу Сены. От берега начинался парк с посыпанными мелким песком аллеями, кустарниками, плакучими ивами, ясенями с огромными кронами, статуями, фонтаном, журчащими ручейками, куртинами бегоний, фуксий и розами на полянах. У главного дома на возвышенности, выстроенного в стиле Директории, был элегантный фасад. Там жила семья Виардо. Справа на пригорке, до которого поднимались по крутой тропинке, находилось только что отстроенное в швейцарском вкусе с деревянными, искусно сделанными балконами и окруженное густой зеленью и цветами шале Тургенева. На первом этаже – столовая и гостиная. Наверху – просторный рабочий кабинет, заставленный книгами, картинами и безделушками. В углу возвышался мольберт Клоди. Она часто приходила писать этюд в кабинет своего «крестного отца», который с нежностью наблюдал за ее работой. Из углового окна открывался вид на Сену с легкими парусными шлюпками, рыболовными лодками, крытыми кабачками под ивами и тополями. На ближайшие луга, где паслись коровы, на покрытые голубой дымкой дали. На той же площадке находилась спальня Тургенева с большой кроватью с балдахином и двумя креслами, окнами, обрамленными тяжелыми шторами. Балкон выходил в парк. На верхнем этаже размещались комнаты для гостей и прислуги. В первые погожие дни семейство Виардо и Тургенев в нескольких экипажах, груженных дорожными сундуками, картонками и коробками, покидали Париж. В путешествие отправлялась вся семья: Луи, которому тогда было 75 лет, дремал на банкетке, рядом – Полина и ее дочери Клоди Шамеро и Марианна, сын Поль, несколько учениц Полины, слуги и верный Тургенев.

Жизнь в Буживале текла размеренно и мирно. Тургенев немного работал, много читал, неспешно гулял, опираясь на трость, по аллеям парка, или, накрывшись пледом, сидел на скамеечке и смотрел на «молодых», которые играли в крокет. По вечерам слушал, как пела Полина и ее ученицы, или же допоздна играл в вист и шахматы. Перед сном он совершал последнюю прогулку по парку, вдыхал запахи уснувшей деревни, смотрел на сияющий вдалеке ореол Парижа, делал пометки в своем дневнике. После одной из таких прогулок он написал: «Самое интересное в жизни – это смерть».

Приступы подагры заявляли о себе все чаще. Когда он болел, вся семья была рядом. Клоди, стоя за мольбертом, рисовала, Полина вышивала, Марианна читала вслух какой-либо французский или английский роман. Тургенев время от времени прерывал ее шуткой. «Ну, Тургель (так его называли в семье. – А. Т.), – просила Клоди, закрывая ему своей маленькой надушенной ручкой рот, – помолчите, пожалуйста, мы хотим слушать!» Несмотря на эти знаки любви, он день ото дня становился грустнее. Смерть Жорж Санд в июне 1876 года глубоко огорчила его. «Бедная милая г-жа Санд! – писал он Флоберу. – Она любила нас обоих – особенно вас. Какое у нее было золотое сердце! До какой степени ей были чужды всякая мелочность, мещанство, фальшь – какой это был славный человек и какая добрая женщина! Теперь все это там, в страшной, ненасытной, немой и нелепой яме, которая даже не знает, что она пожирает!» (Письмо от 6 (18) июня 1876 года.) Он написал некролог на смерть Жорж Санд, который был опубликован в «Вестнике Европы».

стихийным движением, которое не могло, по его мнению, иметь демократических последствий. Сотни молодых людей, арестованных во время «хождения в народ», предстали перед трибуналом. Этот колоссальный процесс позволил обвиняемым, воспользовавшимся правом слова, выступить против власти в защиту революции. Пресса публиковала отрывки их пламенных деклараций. Издаваемые в подпольных типографиях брошюры воспроизводили их полностью. Рассчитывая приковать «народников» к позорному столбу, власти предоставили им трибуну. Но симпатия публики оказалась на стороне защитников пролетарских идеалов. Студенты, которым власти запретили отныне мирную пропаганду, перешли к активным действиям. По всей стране образовывались тайные организации. На заводах бастовали рабочие. 6 декабря 1876 года на манифестации у Казанского собора в Санкт-Петербурге собрались сотни рабочих и крестьян. Полиция грубо разогнала стечение народа и арестовала зачинщиков. Этот бунт казался Тургеневу бесполезным и абсурдным. «Вот уж точно можно сказать: всему можно назначить предел – за исключением глупости некоторых россиян: она беспредельна!» – писал он своему другу Стасюлевичу, издателю «Вестника Европы». (Письмо от 15 (27) декабря 1876 года.) Несколько месяцев спустя двадцатидевятилетняя Вера Засулич вошла к Трепову, начальнику полиции, и двумя выстрелами из револьвера тяжело ранила его. Во время ареста она объяснила, что хотела убить Трепова, потому что он приказал высечь одного из студентов, задержанных во время манифестации у Казанского собора. В чем состояло преступление этого студента? В том, что он отказался приветствовать Трепова во время инспектирования тюрьмы. Процесс Веры Засулич открылся в лихорадочной атмосфере. Во время дебатов адвокат обвиняемой заклеймил грубость начальника полиции и с восторгом говорил о душевном благородстве своей подзащитной. Она была оправдана. Толпа, собравшаяся у Дворца правосудия, встретила аплодисментами и пронесла с триумфом Веру Засулич до дома Трепова. Понадобилось вмешательство казаков для того, чтобы рассеять процессию. Тургенев был ошеломлен. Он увидел в этих событиях неожиданное продолжение своего романа «Новь». «История с Засулич взбудоражила решительно всю Европу, – писал он Стасюлевичу. – Вчера в „Bien public“[37] была статья „Felons nos heros“[38]… и кто же эти heros? Вольтер – и Засулич. Из Германии я получил настоятельное предложение написать статью об этом процессе, так как во всех журналах видят интимнейшую связь между Марианной „Нови“ и Засулич – и я даже получил название „der Prophet“[39]». (Письмо от 18 (30) апреля 1878 года.) Он был равно озабочен русскими неудачами в войне с Турцией. «Во всем этом я вижу новый плод нашей несчастной мысли стремиться за Балканы вместо того, чтобы поставить незыблемый оплот», – писал он тому же Стасюлевичу. (Письмо от 24 ноября (6) декабря 1877 года.) Кроме того, он страдал, констатируя, что любимые им Франция, Германия и Англия были благосклонны к Турции. «Обиднее всего видеть, какой сладостный восторг наполняет души всех европейцев – всех без исключения – при виде наших неудач, – писал он Анненкову. – Даже французы… французы! радуются… а уж им-то бы следовало желать нам всяких успехов». (Письмо от 29 июня (11) июля 1877 года.) И вновь Стасюлевичу: «Живем мы, русские, здесь в таком же напряжении, как и вы там… Если мир скоро заключится – ну, ничего; если затянется – беда!! Не только англичане и немцы, французы начинают под собою землю грызть… Только и слышишь что: Les barbares! L'invasion des barbares»[40]. (Письмо от 14 (26) февраля 1878 года.)

В первый раз он ощутил свое одиночество, свое странное положение среди нации, симпатия которой была необходима ему. Что станет с ним, с тем, кто может жить лишь несколько месяцев подряд на родине, если Франция станет ненавидеть русских? Находясь одновременно в двух лагерях, разделенных границей, он сомневался в своем европейском будущем и не имел сил ни остаться во враждебном климате, ни покинуть страну, где бы он хотел провести последние дни своей жизни.

Деньги из России приходили нерегулярно. По всей видимости, управляющий, занимавшийся делами в Спасском, воровал. Чтобы поправить положение, Тургеневу пришлось продать часть своих картин в салоне Друо. Его хорошо знали в этом заведении, где в те времена, когда был богат, он покупал картины и сувениры. Завсегдатаи прозвали неискушенного в области искусства Тургенева «мсье Гого». Результаты продаж оказались ничтожными. «Хотя я вовсе не разоренный человек, однако делишки мои настолько крякнули, что я действительно вынужден продать свою галерею. Я это совершил, – писал он Полонскому, – и потерпел поражение вроде Седана: полагал потерять на них 6000 фр., а потерял целых 12000… Черт с ними и с картинами! (Руссо своего я, однако, не продал.)» (Письмо от 17 (29) апреля 1878 года.)

Среди этих забот – большая радость: первое после разрыва письмо Толстого. «Иван Сергеевич, – писал он, – в последнее время, вспоминая о моих с вами отношениях, я, к удивлению своему и радости, почувствовал, что я к Вам никакой вражды не имею. Дай бог, чтобы в Вас было то же самое. По правде сказать, зная, как Вы добры, я почти уверен, что Ваше враждебное чувство ко мне прошло еще прежде моего. Если так, то, пожалуйста, подадимте друг другу руки, и, пожалуйста, совсем до конца простите мне все, чем я был виноват перед Вами. Мне так естественно помнить о Вас только одно хорошее, потому что хорошего было так много в отношении меня. Я помню, что Вам я обязан своей литературной известностью, и помню, как Вы любили и мое писание, и меня. Может быть, и Вы найдете такие же воспоминания обо мне, потому что было время, когда я искренно любил Вас. Искренно, если Вы можете простить меня, предлагаю Вам всю ту же дружбу, на которую я способен. В наши года есть только одно благо – любовные отношения с людьми. И я буду очень рад, если между нами они установятся». (Письмо от 6 (18) апреля 1878 года.)

на самоуничижение. В этой бурной исповеди говорила русская кровь. Никто из французских друзей Тургенева не был способен, думал он, на такое благородное безрассудство. Он ответил: «Любезный Лев Николаевич, я только сегодня получил Ваше письмо, которое Вы отправили poste restante[41]. Оно меня очень обрадовало и тронуло. С величайшей охотой готов возобновить нашу прежнюю дружбу и крепко жму протянутую мне Вами руку. Вы совершенно правы, не предполагая во мне враждебных чувств к Вам: если они и были, то давным-давно исчезли – и осталось одно воспоминание о Вас, как о человеке, к которому я был искренно привязан – и о писателе, первые шаги которого мне удалось приветствовать раньше других, каждое новое произведение которого всегда возбуждало во мне живейший интерес. Душевно радуюсь прекращению возникших между нами недоразумений. Я надеюсь нынешним летом попасть в Орловскую губернию – и тогда мы, конечно, увидимся. А до тех пор желаю Вам всего хорошего – и еще раз дружески жму Вам руку». (Письмо от 8 (20) мая 1878 года.)

Спустя несколько дней честолюбию Тургенева польстили еще раз. Его избрали вице-президентом Международного литературного конгресса, который проходил в Париже. Президентом его был Виктор Гюго. 4 июня 1878 года Тургенев произнес перед собравшимися собратьями речь на французском языке, в которой приветствовал вклад французской культуры в русскую: «Двести лет назад, еще не очень понимая вас, мы уже тянулись к вам; сто лет назад мы были вашими учениками; теперь вы нас принимаете как своих товарищей». Его длинные серебряные волосы, безупречный фрак, пенсне, его легкий русский акцент привели в восторг присутствовавших. Его встретили овацией. Часть его произведений была уже переведена во Франции, Англии, Германии, газеты писали о нем с уважением. Его выступление на Международном литературном конгрессе должно было бы быть логически расценено соотечественниками как честь, которую воздавала Европа России. Разве, избрав его вице-президентом, участники конгресса не поставили его на один уровень с Виктором Гюго? Оба писателя предстали перед аудиторией рядом как два патриарха литературного мира. Они символизировали интеллектуальное согласие, невзирая на границы. Однако газеты в России обрушились на своего представителя на конгрессе, который вместо того, чтобы прославлять специфичность русской литературы, провозгласил себя, по их мнению, должником французской. Его упрекали в том, что, желая угодить, он принижал свою страну в глазах заграницы и не называл ни Толстого, ни Островского, ни Некрасова, ни Салтыкова-Щедрина среди великих русских писателей века. В который раз Тургенев почувствовал, что свои не поняли его. Что бы он ни делал, что бы ни говорил – его преследовала толпа хулителей. Уязвленный, он написал Топорову: «Если б я мог предвидеть тот ливень грязи, которую выпустили на меня мои соотечественники по поводу невиннейшей речи, произнесенной мною, я бы, конечно, не участвовал в этом деле, из которого, впрочем, ничего не вышло». (Письмо от 22 июня (4) июля 1878 года.)

в Ясную Поляну к Толстому. Толстой со своим шурином Степаном Берсом приехал встречать его на вокзал в Туле. Писатели по-братски обнялись и сели в экипаж. В Ясной Поляне жена Толстого Софья Андреевна была покорена этим стариком-гигантом, эстетом с белоснежными волосами, добрыми печальными глазами, мягкими манерами. Дети восхищались дорожными чемоданами путешественника, замшевым жилетом, шелковой рубашкой, кашемировым галстуком, мягкими кожаными ботинками, его золотыми часами и табакеркой. За столом он с удовольствием рассказывал о легкомысленной и быстротечной жизни Парижа, о своих отношениях с французскими писателями и о своем шале в Буживале. Его высокий голос контрастировал с могучей фигурой. Рядом с ним Толстой казался маленьким, коренастым грубым мужиком, удивительно молодым в свои пятьдесят лет. Явно он делал усилие, желая быть любезным с этим парижанином, который считал себя русским. Вдруг, заметив, что за столом сидят тринадцать человек, Тургенев воскликнул: «Кто боится смерти, подними руку!» И сам, смеясь, поднял руку. Никто не осмелился последовать за ним, заботясь об уважении христианских чувств хозяина дома. «Кажется, я один!» – продолжил Тургенев. Тогда из вежливости Толстой в свою очередь поднял руку и пробормотал: «И я не хочу умирать!» Затем, чтобы сменить тему разговора, спросил у своего гостя: «Почему вы не курите, ведь когда-то вы курили?» – «Да, – ответил Тургенев. – Но в Париже две прекрасные барышни объявили однажды, что если от меня будет пахнуть табаком, то они не позволят целовать их; с тех пор я бросил курить». С плохо скрываемым неодобрением Толстой ответил холодным молчанием.

После обеда писатели ушли в кабинет, чтобы поговорить. В молчаливом согласии они ни словом не обмолвились о ссоре, которая разделила их. Однако даже в разговорах о литературе и философии они довольно скоро разошлись. Тургенев не был верующим и считал, что искусство является ценностью само по себе. Для него служение красоте и правде было достаточным для того, чтобы оправдать жизнь человека. Для Толстого произведение лишь тогда имело цену, когда оно служило моральному выздоровлению читателя. Он старался объяснить это своему изысканному гостю и раздражался оттого, что не мог убедить его. Тургенев, начавший недавно писать короткие прелестные стихотворения в прозе, все больше и больше убеждался, что чистота стиля и правда описания были главными качествами современного писателя. Он был близок в этом с Флобером. Чем более грубый, резкий Толстой превозносил необходимость социальной миссии литературы, тем более учтивый и деликатный Тургенев хвалил тактичную, отличавшуюся чувством меры, умную литературу.

– лежавшая на полене доска. Чтобы позабавить детей, оба мужчины сели каждый на свой конец доски и принялись раскачиваться. Один поднимался – другой опускался, и так далее. Тургенев, должно быть, спрашивал себя: нет ли скрытого символического значения в этом попеременном балансировании двух писателей на глазах у молодого поколения? После этого развлечения они отправились на прогулку по окрестностям. Тургенев, страстно любивший природу, различал по голосу каждую птицу. «Это поет овсянка, – говорил он, – это – коноплянка, это – скворец». Толстой удивил его своим пониманием животных. Так, остановившись около старой лошади, которая одиноко щипала траву, он погладил ее по холке и тихо поговорил с ней. В то же время он объяснял Тургеневу, что, как он думал, должно было чувствовать животное. «Я положительно заслушался, – расскажет Тургенев. – Он не только вошел сам, но и меня ввел в положение этого несчастного существа. Я не выдержал и сказал: „Послушайте, Лев Николаевич, право, вы когда-нибудь были лошадью“». (П. Сергеенко. «Толстой и его современники».)

Вечером Тургенев прочитал вслух перед собравшейся в гостиной семьей свой рассказ «Собака». Когда он замолчал, похвалы прозвучали неискренне. Толстой сомневался в таланте писателя. Несмотря на все старания Тургенева быть любезным, он не мог простить ему его странный западный вид, отсутствие интереса к религиозным проблемам и непринужденность разговора.

Тургенев, напротив, не почувствовав агрессивного настроения хозяина дома, написал ему, вернувшись к себе в Спасское: «Не могу не повторить Вам еще раз, какое приятное и хорошее впечатление оставило во мне посещение Ясной Поляны и как я рад тому, что возникшие между нами недоразумения исчезли так бесследно, как будто бы их никогда и не было. Я почувствовал очень ясно, что жизнь, состарившая нас, прошла для нас недаром и что – и Вы, и я – мы оба стали лучше, чем 16 лет тому назад… Нечего и говорить, что на возвратном пути я снова – всенепременно – заверну к Вам… На меня этот раз Спасское произвело какое-то неопределенное впечатление: ни грустное, ни веселое – словно недоумение нашло на меня – еще признак старости». (Письмо от 16 (26) августа 1878 года.)

«Мне было очень весело снова сойтись с Толстым… Все его семейство очень симпатично; а жена его – прелесть. Он сам очень утих и вырос. Его имя начинает приобретать европейскую известность… Нам, русским, давно известно, что у него соперника нет». (Письмо от 30 сентября (12) октября 1878 года.)

Толстой, казалось, был менее вдохновлен. На следующий после отъезда Тургенева день он доверительно писал тому же Фету: «Тургенев все такой же, и мы знаем ту степень сближения, которая между нами возможна». (Письмо от 5 (17) сентября 1878 года.) А со Страховым делился: «Тургенев был опять так же мил и блестящ; но, пожалуйста, между нами, немножко как фонтан из привозной воды. Все боишься, что скоро выйдет и кончено». (Письмо от 5 (17) сентября 1878 года.)

«Войну и мир», после нового прочтения признал, что это произведение должно остаться в истории. С возродившимся восхищением и дружескими чувствами он принялся по возращении во Францию содействовать международному признанию своего соотечественника. Для начала он объявил ему об успешном переводе «Казаков» на английский язык и сожалел о неудачной публикации этой повести на французском языке в «С. -Петербургской газете» в переложении баронессы Менгден. Это последнее обстоятельство не вызывало его большого неудовольствия, ибо он сам собирался переводить «Казаков» вместе с Полиной Виардо. «Не знаю, приняли ли Вы какие-либо меры для отдельного издания здесь в Париже, – писал он Толстому, – но во всяком случае предлагаю свое посредничество… Мне будет очень приятно содействовать ознакомлению французской публики с лучшей повестью, написанной на нашем языке». (Письмо от 1 (13) октября 1878 года.)

Его письмо пришло некстати, так как Толстой переживал с некоторых пор кризис мистического смирения и публично объявлял, что желает отказаться от всего, что он до сих пор написал. В крайнем раздражении он ответил своему благожелателю. «Как я ни люблю вас и верю, что вы хорошо расположены ко мне, мне кажется, что вы надо мной смеетесь. Поэтому не будем говорить о моих писаньях. И вы знаете, что каждый человек сморкается по-своему, и верьте, что я именно так, как говорю, люблю сморкаться». (Письмо от 27 октября (8) ноября 1878 года.) Удивленный такой реакцией, в которой желчная скромность соседствовала с необузданной гордостью, Тургенев ответил: «Хоть Вы и просите не говорить о Ваших писаниях – однако не могу не заметить, что мне никогда не приходилось „даже немножечко“ смеяться над Вами; иные Ваши вещи мне нравились очень, другие очень не нравились, иные, как напр. „Казаки“, доставляли мне большое удовольствие и возбуждали во мне удивление. Но с какой стати смех? Я полагал, что вы от подобных „возвратных“ ощущений давно отделались». (Письмо от 15 (27) ноября 1878 года.)

«Вчера получил от Тургенева письмо. И знаете, решил лучше подальше от него и от греха. Какой-то задира неприятный». (Письмо от 22 ноября (2) декабря 1878 года.) Соотнося Тургенева с «грехом», он давал себе хороший повод осуждать этого человека, самый вид которого был ему неприятен. А тот тем временем продолжал трудиться во Франции, содействуя признанию того, кого считал своим другом. В 1879 году он поехал в провинцию с едва вышедшим во французском переводе романом «Война и мир», развез тома самым знаменитым критикам (Тэну, Эдмону Абу…), стучал во все двери, руководил триумфом. «Должно надеяться, что они поймут всю силу и красоту Вашей эпопеи, – писал он Толстому. – Я на днях в 5-й и 6-й раз с новым наслажденьем перечел это Ваше воистину великое произведение. Весь его склад далек от того, что французы любят и чего они ищут в книгах; но правда, в конце концов, берет свое. Я надеюсь если не на блестящую победу – то на прочное, хотя и медленное, завоевание». (Письмо от 28 декабря 1879 года (8) января 1880 года.) И переслал ему копию очень лестного письма по поводу «Войны и мира», которое получил от Флобера. «Высший класс! – писал Флобер. – Великолепный живописец и психолог!»

В который раз похвалы пришлись некстати. Толстого уже достаточно за это хвалили. Он отвернулся от сочинительской тщеты, чтобы посвятить себя изучению религии. Однако, склонный и инакомыслию, одиночеству и властности, он не столько хотел приблизиться к церкви, сколько бравировать ее учениями и обрядами. Тургенев не преминул понять, что Толстой вновь отдалился от него. Он испытал чувство грусти, но сохранил все свое восхищение этим великим несговорчивым человеком.

Еще одним человеком, психология которого смущала Тургенева, был революционер Лавров, сочетавший в себе смелость и наивную доброту. «Это голубь, который всячески старается выдать себя за ястреба, – писал он Анненкову. – Надо слышать, как он воркует о необходимости Пугачевых, Разиных… Слова страшные – а взгляд умильный и улыбка добрейшая – и даже борода – огромная и растрепанная – имеет ласковый и идиллический вид». (Письмо от 28 декабря 1878 (9) января 1879 года.)

пощечину России. Почему отдали Австрии славянские провинции Боснии и Герцеговины? Почему разделили Болгарию? Почему не позволили армии войти в Константинополь? Военные обвиняли дипломатов в том, что незаконно лишили их собственных побед. Пресса метала громы и молнии против Германии и Англии, которые предали Россию. Молодые интеллектуалы все более и более склонялись к дискредитации власти, проигрыши которой на международной арене обостряли проблемы во внутренней политике. Эти молодые вольнодумцы пугали Тургенева, однако он испытывал непреодолимую симпатию к их смелости. Дорого заплатил бы он, чтобы завоевать их доверие. Однако он не интересовал их. Было ясно – его время прошло.

характеры, дал каждому герою отвечавшую его характеру и положению речь. Возможно, его герои слишком много рассуждали о своем душевном состоянии? Это была русская болезнь. И потом, все это покоилось в музыке легкого стиля. Нет, он не провинился перед родиной. Однако он считал себя ниже Толстого. Это не было смирением, но результатом спокойной осознанности. При случае и он умел показать себя строгим. Говоря о романах Золя и Эдмона де Гонкура, он объявлял Салтыкову-Щедрину: «Идут они не по настоящей дороге – и уж очень сильно сочиняют. Литературой воняет от их литературы». И в том же письме, упоминая «Подростка» Достоевского: «Я заглянул было в этот хаос: боже, что за кислятина, и больничная вонь, и никому не нужное бормотанье, и психологическое ковыряние!!» (Письмо от 25 ноября (7) декабря 1875 года.)

В начале 1879 года он получил известие, которое глубоко опечалило его. 7 января умер его старший брат Николай. Воспоминания о юности сближали их. Воспоминания об их борьбе с ревнивой матерью. Однако они со временем охладели по отношению друг к другу. Освободившись от власти матери, Николай оказался во власти своей жены – Анны Яковлевны, а Иван – Полины Виардо. Обе женщины были наделены твердым характером и огненным темпераментом. И одна и другая, может быть, заменили братьям Тургеневым жестокую Варвару Петровну их детства. Анна Яковлевна умерла раньше мужа. Со смертью Николая Тургенев особенно остро ощутил дыхание небытия. Он переживал в это время тяжелый приступ подагры. «Вот уже две недели, как в меня опять вцепилась подагра – и лишь со вчерашнего дня я начал ходить по комнате, разумеется, при помощи костылей, – писал он Флоберу. – Вчера я получил известие о смерти моего брата; для меня это большое личное горе, связанное с воспоминаниями о прошлом. Мы виделись с ним очень редко – и между нами не было почти ничего общего… однако брат… иногда это даже меньше, чем друг, но все же нечто совсем особое. Не такое сильное, но более близкое. Мой покойный брат был человеком несметно богатым – но все свое состояние он оставил родственникам жены. Мне же (как он мне писал) он отказал 250 000 франков (это приблизительно одна двадцатая часть его состояния) – но так как люди, окружавшие его в последнее время, весьма смахивают на мошенников – мне, видимо, придется немедленно отправиться на место действия – наследство моего брата может очень легко испариться». (Письмо от 9 (21) января 1879 года.)

Месяц спустя он с неохотой отправился в дорогу, в Россию, где, думал он, его ждали только серьезные финансовые неприятности и, возможно, литературные разочарования.

Примечания

(фр.).

36. «Ясени» (фр.).

37. «Народное благосостояние» (фр.).

38. Поздравим наших героев (фр.).

(нем).

.

41. До востребования (фр.).