• Наши партнеры:
    https://sgcenter.ru ремонт автомобильного генератора.
  • Зайцев Борис: Жизнь Тургенева
    В России

    В России

    Он вернулся на родину нарядным и блестящим юношей. Любил франтить – носил лорнет, щеголял разноцветными сюртуками и жилетами – панталоны тогда шили узкие, со штрипками, и очень нежных цветов. Любил поболтать, пустить пыль в глаза. Разумеется, прихвастнуть. Внешний его облик довольно долго еще не совпадает с тем, чем надлежало ему быть в действительности. Многих это обманывало. Уже позже, встречая на Невском высокого, красивого юношу, очень изысканно одетого, Панаев не думал, что это поэт, философ – принимал за светского барчука. Не так ли франтил в свое время Петрарка в Авиньоне? Только моды были иные: итальянский поэт занимался правильностью кудрей, обрамлявших лоб.

    Тургенев жил летом в Спасском, зимой в Москве с матерью на Остоженке, в доме Лошаковского, занимая комнаты в мезонине – теплые, уютные, с нерассказуемой прелестью старинных московских домов, запахом вековой мебели, легких курений, с лампадками в углу, засохшими вербами перед иконами. Он много выезжал. В московских салонах часто появлялся – там же, где блистал прежде Пушкин, Грибоедов, где можно было встретить Гоголя и Хомякова, Аксакова, Чаадаева. Думал сдать магистерский экзамен, получить кафедру философии. Ничего из этого не вышло. Так и остался Тургенев того времени маменькиным сынком, молодым человеком с поэтическими устремлениями.

    С матерью уживался еще очень прилично. Она была счастлива, что сын вернулся. В Спасском закармливала его любимым крыжовенным вареньем. А он стрелял дупелей, рассказывал, валяясь на огромном диване-патэ, сказки маленькой Варе Житовой, воспитаннице, и иногда с ней же делал набеги на знаменитый бакалейный шкаф Спасского, находившийся у входа в каменную галерею, уцелевшую от пожара – там помещалась библиотека. Этим шкафом заведывал камердинер покойного Сергея Николаевича – глуховатый и слегка полоумный старик Михаил Филиппович. Тургенев с Варей забирались туда – барин уже взрослый, запретить ему нельзя! – опустошали «добро» и сласти. Старик ужасался, страдал… но ничего не мог поделать. С грустью докладывал потом Варваре Петровне: «Опять все изволили покушать! Да ведь у них так-то и желудочки расстроятся!» Конечно, убивало и то, что вот истребляется это самое хозяйское «добро».

    за это  на сына не нападала.

    – Ну, ничего, Филиппыч, придется отправить подводу в Орел, или во Мценск.

    Идиллия нарушалась, однако, темным бытом. Варвара Петровна умела портить жизнь. Дворецкого Полякова она очень ценила. Смиренную Агашу, его жену, просто любила… и когда у той появилось дитя, рассердилась. Во-первых, ребенок пищит. Второе – отвлекает мать от забот об особе Варвары Петровны (в священности своей она была глубоко убеждена).

    – Если у тебя дети при тебе, ты не можешь служить мне как надо!

    И распорядилась услать дитя в деревню Петровское, там воспитывать. Агафья много терпела, долго. Но тут не покорилась. Ребенка не услали, держали тайно в Спасском, устроив как бы заговор против барыни. Дворня держалась стойко. Агафью и Андрея уважали и не выдали. Но родители вечно дрожали. Однажды крик грудного младенца чуть его не выдал – отцу пришлось зажать ему ротик рукою. Все это тянулось долго. Закончилось в Москве, позже, когда Агафья осмелилась наконец сказать прямо в лицо госпоже, что детей (еще двое родились позже) она в Москву взяла – вопреки барской воле. Что за сцена произошла, нетрудно вообразить. Агафью разжаловали, наказали, но дети все-таки остались в доме: их вновь спрятали.

    Тургенев был уже не мальчик. В Москве к нему приезжал Грановский и они горячо рассуждали в верхних комнатах о крепостном праве, об освобождении крестьян. Он не мог терпеть таких историй, как с Агашей – вмешивался, мучился, иногда успевал, иногда не удавалось: во всяком случае, под приличною внешностью – внутренне отношения с матерью портились.

    Среди этой сытой, широкой барской жизни вновь появляются, как уже однажды раньше, дела любовные.

    Афродита-Пандемос снова предстала в виде рабском, вновь на тучных нивах Спасского – скромная Афродита-швея, тихая блондинка. Он завоевал Авдотью Ермолаевну без усилий. Она робела пред ним и трепетала перед барыней. Вероятно, последнее и было самым сильным ее чувством. Ему же внушила известную нежность. Конечно, был он с нею так ласков, как никто в ее быту. Она покорно отдала ему и молодость свою, и девичество, как существу высшему. Связь оказалась простой, несколько грустной, человечной… и неинтересной.

    – там сняла она квартирку из двух комнат в первом этаже небольшого дома, и занялась рукоделием.

    Что-то безответное, скромно-покорное остается от неяркого образа Авдотьи Ермолаевны. Орловская Дунечка, не посмевшая не ответить на случайный пыл барина. Не эту ли Дунечку, смиренно-пришедшую, вспомнил он стихотворно в сорок третьем году?

    Открытое окно, сад «огромный, и темный, и немой». Они сидят у этого окна, он гладит ее распущенные волосы, она «с улыбкой томной» смотрит в сад. И соловей спасский, все дыхание тех мест, и луна.

        И ты сказала мне,
    К таинственным звездам поднявши взор унылый
    «Не быть нам никогда с тобой, о друг мой милый,
        Блаженными вполне!»
    Я отвечать хотел, но странно замирая,
    Погасла речь моя… Томительно немая
        Настала тишина…

    А голову твою печально лобызала
        Холодная луна.

    Была ли, не была в этой нехитрой молодой связи частица поэзии, во всяком случае орловская Дунечка не так уже бесследно ушла из жизни Тургенева: в мае 1842 года родила она ему дочь. Ее назвали незаметным, мещанским именем Пелагеи, а таинственная рука судьбы навсегда увела ее впоследствии из Орла и Мценска, русскую Полю пересадила в Париж, обратила в Полину и ввела в чуждую ей французскую семью иной, блистательной Полины – Виардо. Но пока молодой гегельянец ничего этого не подозревал. Дворовый Федор Лобанов выплачивал Авдотье Ермолаевне ежемесячную сумму. Тургенев же вел в это время другой роман, смутно-интеллектуальный, рудински-разговорный и обставленный всем изяществом утонченного дворянского быта.

    * * *

    Странная русская семья жила в имении Премухино Тверской губернии, на берегах прохладной речки Осуги. Бакунины – отец и мать, и целое племя детей, больше девиц, но среди них и тот самый Михаил Бакунин, «Мишель», с которым молодой Тургенев прожил в Берлине целый год. Из-за Мишеля стала семья исторической, но она была, конечно, любопытна и сама по себе. Это как бы девическое царство – в нем господствовал, однако, и вел всех за собой Михаил. Сестры его, определившие «климат» Премухина – Любовь, Варвара, Татьяна и Александра Александровны. Со старинных изображений глядят эти лица, не совсем правильные, иногда (как у Варвары) вовсе некрасивые, иногда типично русские (Татьяна), но все с отпечатком незаурядности и некоего беспокойства. Во всех них, как и в брате Михаиле, вечно кипело, сгорало что-то, вечные порывы и терзания, восторги, отчаяние. Варвара в ранней юности отличалась исступленной религиозностью, пережила мучительнейшие сомнения, доходя иногда почти до безумия. Пятнадцати лет, со стиснутыми зубами и обливаясь холодным потом, доводилось ей кататься по полу, заглушая страшный внутренний вопль. («Бога нет, Бога нет!»). Старшая сестра Любовь была несколько тише, с огромным обаянием, но с такой же внутренней восторженностью, как и младшая, Татьяна. Все они с детства знали по нескольку языков, музыку, зачитывались немецкими романтиками – Новалисом, Жан-Поль Рютером. Проделали весь философский путь брата – то Фихте, то Гегель владели ими.

    «премухинский» стиль: все всегда свято, небесно, вечно, всегда сердце и ум направлены или на Бога, или на добро, любовь, человечество. Или собственная душа усовершенствуется, или даже надо спасать и «просветлять» человечество. Средних нот нет. Всегда «по звездам». Если любовь, то это парение, слияние двух душ в одну сияющую вечность и т. п. Прекраснодушие – искреннее, иногда глубокое, иногда с несколько напыщенным оттенком. Влюбленности, слезы, много томлений и много страданий в этой семье – и замечательной, и очень несчастной. Особенные девушки привлекают и необычных друзей: «премухинским» захвачены люди как Станкевич, Белинский – у всех них сложные и запутанные сердечные дела с обитательницами Премухина. Сам Мишель тоже, разумеется, влюблен (в Наталию Беер), но и к собственной сестре Татьяне питает чувства довольно странные – ревность входила в них большой дозой. Он «духовно» и «патетически» был чуть ли не влюблен в нее. Ее переписка с ним местами похожа на роман.

    В это Премухино и попал Тургенев в июне 1841 года, когда уехал от «Мишеля» из Берлина. Он уже встречался с Бакуниными (с Варварой, вышедшей замуж за Дьякова – за границей. Не совсем ясно, где познакомился с Татьяной, видимо, в конце 1840 года). Еще менее ясно, когда возникло между ними то, что продержало его при ней почти до самой Виардо. Но трудно представить себе июньские дни 1841 года вне завязки романа. Слишком все подходяще.

    В Премухине был дом с колоннами у балкона, увитыми хмелем. С боков кусты сирени, жасмина, почти заглядывавшие в окна. Перед балконом цветники. Конечно, парк. Замечательная церковь, екатерининских времен, классического стиля. Извилистая Осуга, луга, поля и перелески. Вся прелесть русского июня предстала Тургеневу в это его посещение. Еще соловьи не отошли. Кукушки кукуют, ночи коротки и звезд мало, это не звездный август. Зато чудесно благоухают луга, полные звоночников, медвяной «зари», всяких кашек, цикориев. Скоро покос. Нежны июньские вечера. Ливни сияют сквозь солнце и радугу. Молодые ржи наливаются – колос еще сизо-молочный, и как пахнут они после дождя!

    Кто знает, о чем и как говорили Тургенев с Татьяной на балконе, или в беседке, под дубами Премухина. Были сладкие и нежные минуты в обрамлении типического «тургеневского» романа. Именно так, как впоследствии будет в его повестях. Тургенев играл как бы собственную пьесу. На прогулках по рощам и в ночной тьме на балконе, после сыгранного в зале Бетховена, при бледных звездах говорилось, разумеется, немало романтических заоблачностей. «Святая дружба», вечная любовь, небеса души и многое в подобном роде – вздохи и загадочные взгляды, чувства и некая игра в них, поза, все перемешивалось и создало туманно-бродящий напиток, опьянявший – но в разной мере – обоих. Тургенева он целиком не захватил. Истинный его час еще не настал. Сердце оставалось прохладным, и он довольно точно изображал себя, когда позже писал Татьяне: «Я никогда ни одной женщины не любил больше вас – хотя не люблю и вас полной и прочной любовью». Там же называет он ее «сестрой» своей и «лучшей единственной подругой». Вот именно сестра и подруга… Но она не владела им. Не плен это, а тот поэтически-эротический трепет, в котором почти постоянно Тургенев жил. На этот раз предметом его стала Татьяна. Он не лгал, говоря, что «ни одной женщины не любил больше»: сравнивать еще не с кем. Юная влюбленность в Зинаиду, правда очень острая, все же детская болезнь. Нехитрую связь с Дунечкой вряд ли можно вообще считать – это пока весь и любовный опыт Тургенева.

    Татьяна же поддалась вполне. Когда-то писала она Мишелю: «Ты хорошо знаешь, что человек, которого я могла бы полюбить, который должен наполнить все мое сердце, все мое существо, существует лишь в моем воображении. Может быть, я встречу его лишь на небе». Она ошиблась. Встретила и на земле, и хотя была, разумеется, величайшая фантазерка и всякие чувства наряжала в романтику, все же влюбилась по-настоящему.

    силу, восторженность и беззаветность души. «Христос был моей первой любовью. Как часто, стоя на коленях у Его Креста, я плакала и молилась Ему. Вы, мой друг, вы будете моей последней, вечно искренней, вечно святой любовью». Татьяна не могла бы сказать, что любит Тургенева «неполно», или раздвоенно.

    Любила всячески, и уже тогда чувствовала в нем великого художника. А у него в мае 1842 года пищала девочка от Авдотьи Ермолаевны. Но «душевный» роман с Татьяной еще продолжался. Она все более убеждалась в неравенстве ролей и безнадежности своего положения. Сколько бессонных ночей, слез, мучений! Но уж так полагается в Премухине, да впрочем, и во всякой большой любви.

    «Вчера вечером мне было глубоко, бесконечно грустно – я много играла – и много и долго думала. – Молча стояли мы на крыльце с Alexandrine – вечер был так дивно хорош – после грозы звезды тихо загорались на небе, и мне казалось, они смотрят мне прямо в душу – и хотят, чтобы я надеялась и я как будто прощалась с землей и жизнью – и жаль мне было ее – жаль мне было вас всех – я хотела удержать вас в руках моих – мне грустно было оторваться от вас – ведь жизнь не повторяется и смерть отнимает не на один миг, а навсегда…»

    Тургенев уходил от нее, чем далее, тем больше. Тому, кого любила она чуть ли не как Христа, чье предчувствовала огромное назначенье, судьбу блестящую, приходилось ей писать: «Я знаю, вы сами мне сказали, что я вам чужая, что я вам ничто».

    Но любовь сдается не сразу. Не так легко сердцу признать свое поражение, смириться. Оно ищет утешиться. Иной раз мелькает для Татьяны это утешение в самоотречении и покорности воле Божией. «И если бы я могла окружить вас всем, что жизнь заключает в себе прекрасного, святого, великого, если бы я могла умолить Бога дать вам все радости, все счастье – мне кажется, я бы позабыла тогда требовать для себя самой».

    «непрошенной», «ненужной» любви, такое унижение любить без ответа… Иногда она «готова ненавидеть» его «за ту власть», которой сама же и покорилась.

    Все это терзало и раздирало Татьяну не один месяц. В них проходит весь 42-й год. Жизнь Тургенева видимо принимает свое, с ней несвязанное течение. Человеколюбия в любви не так-то много. Тургенев вряд ли мучился ее страданьями.

    Летом 43-го года наступил полный и окончательный разрыв. Внутренно он был готов давно, внешний повод – история с деньгами для Мишеля. Михаил Бакунин попал в затруднительное положение с деньгами в Берлине – задолжал издателю Руге 2800 талеров. Татьяна просила Тургенева заплатить за брата, обещая, что отдаст ему впоследствии семья. Тургенев просьбу ее исполнил, хотя и с опозданием. Но тут он нечто написал Татьяне, очень ее задевшее. Письмо это не сохранилось. В ответе на него Татьяны говорится о желании Тургенева оскорбить ее, о «сухом и презрительном» тоне письма, чего она никак не ожидала. Уцелело еще одно, прощальное письмо ее, помеченное августом 43-го года. На нем кончается и переписка, и роман.

    Что такое мог написать Тургенев? Ничего особенного. Особенное для нее была прохладность, равнодушие… Он уже не взволнован ею. Может быть, даже самая восторженность Татьяны стала ему надоедать. Этого – раз появилось – скрыть нельзя. Отсюда и тон sec. Meprisable она сама определила, приписав холоду презрительность.

    Такова генеральная репетиция взрослого Тургенева в любви. Он победил там, где это не было для него важно. Победа не дала ему ни радости, ни счастья. Татьяне принесла страдания.

    – жестоко и неудачно – в «Татьяне Борисовне и ее племяннике». Напрасно пылала Татьяна! Тургенев несмешно посмеялся над ее восторженностью, над всем «премухинским». Зачем это понадобилось ему? Понять не так легко.

    * * *

    За эти годы не одною, однако, любовью занимался он. В Берлине писал стихи (не уцелевшие), продолжал их писать и в России. Это уже не «Стено» – литература, настоящая поэзия. Позднейшее его описание заслонило ту полосу. Обычно знают лишь Тургенева прозаика. Но уже пора правильно распределить планы, отдать должное его молодости. Стихи исходят, разумеется, из Пушкина. Музыкальны, однако, у них есть и свой оттенок – некоей медлительности, волнообразной плавности.

    Будто хорошо плыть ему по спокойной, элегической реке. Тут, конечно, темперамент Тургенева. Это не удивляет. Не удивит и живопись в стихах – эти краски, как и манера, хорошо известны по его прозе. Мотив любви – тоже Тургенев. Но из-за музыки, живописи и пейзажа выступает, как некогда в «Стено», облик горький, уязвленный. Совсем нет в тургеневской лирике и юных поэмах прекраснодушия премухинских барышен! Многое он любит, но над многим посмеется, многое осудит. Смиренной восторженности в нем не надо искать. Он бывает холодноват, язвителен. У него срываются иногда тяжкие слова.

    Вот говорит он о толпе. Кто из поэтов любил толпу! И Пушкин ее громил. Но не пушкинские строки заключают эту вещь:

    И я тяну с усмешкой торопливой

    Хоть горькое, но пьяное вино.

    Жизнь, люди, мир… это еще должно быть оправдано. А то вот:

    …Женился на соседке,
    Надел халат,

    Развел цыплят.

    Вердер Вердером, Станкевич Станкевичем, и премухинские излияния Татьяны – это один фасад, но есть и другой, горестно-иронический. Не зря мальчик, написавший «Стено», воскликнул:

    Но я как неба жажду веры!

    Она не пришла, как не пришла и полная, осуществленная любовь. Если бы была вера, и такая любовь, как у Татьяны (или позже у его же собственной Лизы из «Дворянского гнезда»), не было бы холодной и презрительной тоски. Странно сказать, но молодой Тургенев хорошо чувствовал дьявола – вернее, мелкого беса, духа пошлости и середины. Бесплодность, испепеленность сердца оказались ему близки.

    «Параша», первую вещь, обратившую на него внимание. В ней есть чудесная помещичья деревня, девушка, первый трепет любви – опять все «тургеневское». Есть и герой (сосед помещик), родственник Онегина, но с несколько иным оттенком. Нет, однако, ни Ленских, ни дуэлей… Все благополучно, и все страшно потому, что так благополучно. Поэту и хотелось бы, чтобы была трагедия. Пусть бы коснулась героини «спасительность страданья». Но вот не касается. Что-то мелькнуло прекрасное и поэтическое в их первой прогулке – вечером, в помещичьем саду. Будто начало «большого». Но это только кажется. И уже над ними тень насмешки, предвестие будущего.

    Что если б бес, печальный и могучий,
    Над садом тем, на лоне мрачной тучи
    Пронесся – и над любящей четой
    Поник бы вдруг угрюмой головой?

    «молодым поставил славный дом», племянник Онегина в нем поселился с милою Парашей… вероятно, стали они толстеть и разводить индюшек.

    Поздравляю
    Парашу, и судьбе ее вручаю –

    А, кажется, хохочет сатана.

    «основы». В горечи и пошлости жизни особенно ненавидел «мещанское счастье». Кто знает, если бы женился на Татьяне и развел бы по-бакунински семью, может быть, и сам бы стал иным. Но вот, не женился, ни теперь, ни позже… Во всех противоречиях его облика есть одна горестно-мудрая, но последовательная черта: одиночество, «несемейственность».

    «Параша» появилась весною 1843 года, когда он попробовал уже (по настоянию матери) службу – служил у Даля, известного этнографа и знатока языка, в Министерстве внутренних дел. Служба его не заинтересовала. И ничего из нее не вышло, как и из профессуры. Славный его путь заключался уже в книжечке «Параши».

    «Парашу» прочла Варвара Петровна и – к удивлению – одобрила. Это было первое писание сына, которое она как-то признала. «Без шуток – прекрасно. Не читала я критики, но! в „Отечественных записках“ разбор справедлив и многое прекрасно… Сейчас подают мне землянику. Мы, деревенские, все реальное любим. Итак, твоя „Параша“, твой рассказ, твоя поэма… пахнет земляникой».

    Так писала она сыну в Петербург. Он только что познакомился там с Белинским – знакомство тоже роковое, прочно прицеплявшее его к литературе. Уезжая весной в деревню, Тургенев занес Белинскому «Парашу», не застал хозяина и, оставив экземпляр, уехал. В Спасском получил тот номер «Отечественных записок», о котором говорит мать. Белинский поместил в нем подробный, очень сочувственный разбор «Параши».

    Молодой автор, в деревне, о нем появилась первая хвалебная статья… Как ясно можно представить себе Тургенева, разрезающего страницы Белинского! Волновался, то прятал, то клал книжку на видное место. Делал вид, что ему все равно, а в действительности трепетал. Приезжали соседи, смотрели, ахали… Мать что-нибудь острила, будто бы пренебрежительно – но на этот раз тоже с гордостью – «пахнет земляникой!»

    за утками и дупелями, может быть вдаль, в Жиздринский уезд Калужской губернии, к разным Брыням, Сопелкам, на паре в бричке – там болота знаменитые: в его времена прямо кишели дичью.