Андреева А. А. "Призраки" как исповедь Ив. С. Тургенева (старая орфография)

"ПРИЗРАКИ" КАКЪ ИСПОВЕДЬ ИВ. С. ТУРГЕНЕВА

Летъ сорокъ тому назадъ, въ 1863 году, Ив. С. Тургеневъ былъ въ полномъ расцвете силъ и таланта. Ему было сорокъ пять летъ; онъ насчитывалъ двадцать летъ литературной деятельности,-- и какой деятельности! къ этому времени имъ было создано уже все то, что одно могло бы упрочить за нимъ славу первостепеннаго художника слова. Последнiй въ то время его романъ "Отцы и Дети" - капитальное произведенiе, вполне сильное и зрелое,-- затрогивалъ жгучiй общественный вопросъ и темъ глубоко волновалъ публику. Появленiе этого романа и впечатленiе, произведенное имъ на критику и читателей, совпали съ переломомъ въ душевной жизни писателя,-- переломомъ, который отравился и на производительности его таланта, и на характере творчества, и на настроенiяхъ его личной жизни. Въ этихъ настроенiяхъ, поскольку они выражаются въ переписке его, начинаетъ делаться заметною съ техъ поръ какая-то усталость, какъ будто сомненiе въ своихъ силахъ и въ возможности создать еще что-нибудь крупное, значительное; жалобы эти по временамъ возвращаются до самаго конца жизни писателя, несмотря на то, что имъ написано было еще два большихъ романа на общественныя темы и немало повестей и разсказовъ, въ которыхъ упадка таланта никакъ нельзя было видеть. Въ производительности его наступаетъ только некоторый перерывъ, что и не удивительно, после того подъема, которымъ отмечена эта производительность съ 1855-го по 1861 г. Тогда онъ въ шесть летъ написалъ четыре такихъ романа, какъ "Рудинъ" (1855 г.), "Дворянское Гнездо" (1858), "Накануне" (1859) и "Отцы и Дети" (1861), шесть большихъ повестей, какъ: "Переписка", "Як. Пасынковъ", "Фаустъ" (1855), "Поездка въ Полесье", "Ася" (1857) и "Первая Любовь" (1860), не считая мелкихъ статей, воспоминанiй и т. п. (о Грановскомъ, о художнике Иванове, "Гамлетъ и Донъ-Кихотъ", Проектъ общества грамотности и т. п.). А затемъ, въ следующiя пять летъ, онъ даетъ только три небольшiе этюда: "Призраки" (1863 г.), "Довольно" (1864 г.) и "Собака" (1866 г.). Здесь впервые выступаетъ въ творчестве Тургенева элементъ фантастики, который до сихъ поръ отсутствовалъ у этого, казалось бы, трезваго наблюдателя природы и общества. Впервые у него средствомъ поэтическаго воздействiя на читателя являются болезненныя настроенiя его персонажей, необъяснимыя у нихъ виденiя, сношенiя съ загробнымъ мiромъ и т. п. Въ фантастическому элементу поэзiи присоединяется еще и усиленная въ ней склонность въ пессимизму. Склонность эта всегда лежала въ основе Тургеневскаго таланта и сказывалась мягкимъ, элегическимъ тономъ повествованiя. Но теперь творчество его отмечено особою грустью, такимъ скептицизмомъ и унынiемъ, какъ будто вся жизнь человечества повернулась въ поэту одной темной своею стороною. И именно этотъ мрачный взглядъ на жизнь онъ и хочетъ теперь изобразить намъ. Но сперва, въ "Призракахъ", онъ его какъ бы утаиваетъ подъ покровомъ фантастическихъ виденiй. Отъ проницательности и критическаго чутья его близкаго друга, П. В. Анненкова, субъективный и даже автобiографическiй характеръ разсказа не скрылся; но Тургеневъ не счелъ нужнымъ открывать его другимъ прiятелямъ. Фету, напримеръ, онъ обозвалъ "Призраки" чемъ-то не имеющимъ человеческаго смысла, произведенiемъ "очепушившейся" фантазiи! А между темъ, оказывается, что чувства, внушившiя это произведенiе, имели серьезный смыслъ и далеко не были выдуманными или поверхностными; напротивъ, они коренились въ авторе такъ глубоко, что дали потомъ содержанiе и следующему произведенiю, "Довольно". Въ этомъ "Довольно" тотъ же скептицизмъ теоретической мысли, и такая же мучительность этого скептицизма для живой души человека изливается въ ясно определенной лирической форме; но въ "Призракахъ" поэтъ какъ бы только еще проверяетъ себя и свои чувства на отдельныхъ картинахъ мiровой жизни и жизни человечества. Если мы ближе всмотримся въ эти картины и вдумаемся въ ихъ последовательность, мы найдемъ и самую основу пессимизма у нашего поэта,-- пессимизма, особенно обострившагося въ этотъ моментъ его жизни. И мы увидимъ тутъ не только картину личной души Тургенева, но и психологическiй моментъ, переживаемый целымъ поколенiемъ и не въ одной только Россiи.

Тургеневъ назвалъ "Призраки" фантазiей; такъ же названо у Фета и то красивое стихотворенiе, изъ котораго онъ заимствуетъ эпиграфъ: "Мигъ еще - и нетъ волшебной Сказки... О душа опять полна возможнымъ"... Въ Тургеневской сказке мы видимъ рядъ небольшихъ картинъ, удивительныхъ по своей яркости и по силе выразительности. Связаны эти картины внешнею фабулою, до сихъ поръ у Тургенева небывалою: это - необъяснимое появленiе безплотнаго существа, имеющаго возможность, побеждая пространство и время, делать и человека участникомъ своихъ полетовъ и очевидцемъ различныхъ зрелищъ прошлаго и настоящаго. Оставимъ въ стороне эту фантастическую фабулу съ ея загадочною Эллисъ, и попробуемъ установить внутреннюю связь картинъ,-- символическихъ виденiй поэта. Назовемъ поэтомъ того анемичнаго помещика, отъ имени котораго ведется разсказъ, отчасти потому, что въ немъ действительно много свойствъ поэтической природы автора, а также и потому что только поэтъ можетъ видеть и изобразить то, что ему показываетъ Эллисъ.

замечая все особенности ночного пейзажа. Проносится онъ и надъ уезднымъ городомъ, где все отягчено сномъ, все безмолвно. Освоиваясь понемногу съ полетомъ, онъ хочетъ большихъ разстоянiй, большей отдаленности... Выборъ предоставленъ Эллисъ, и она приноситъ его въ утесу Блакгангъ - на о. Уайтъ, где разбиваются и гибнутъ корабли. Тутъ картина ужаса, смерти и разрушенiя: разъяренное море, леденящее дыханiе расколыхавшейся беэдны - этотъ произволъ враждебной человеку стихiи - подавляетъ поэта своимъ безмернымъ, космическимъ могуществомъ; душа его наполняется ужасомъ, онъ не выдерживаетъ этого зрелища: "прочь, прочь отсюда... домой, домой!" И онъ очутился - какой контрастъ съ только-что покинутыми виденiями хаоса, скрывающаго въ себе гибель человеку!-- на плотине своего пруда... Первый слабый отблескъ зари... первый вздохъ утра... очарованная тишина ранняго полусвета..; розовымъ призракомъ прелестной женщины исчезаетъ Эллисъ,-- занимается заря, просыпаются птицы... И повседневность вступила въ свои права.

повсюду, начиная съ "Записокъ Охотника". Особенно ярко выражено это чувство въ "Поездке въ Полесье". Вспомнимъ начало разсказа, где автору и лесъ, и море, даютъ одинаковое впечатленiе первобытной, нетронутой силы, широко и державно разстилающейся передъ лицомъ зрителя. "Мне нетъ до тебя дела, говоритъ природа человеку, я царствую, а ты хлопочи о томъ, какъ бы не умереть". "Неизменный мрачный боръ молчитъ или воетъ глухо; при виде его еще глубже и неотразимее проникаетъ въ сердце людское сознанiе нашей ничтожности. Трудно человеку, существу единаго дня, в^едва рожденному и уже сегодня обреченному смерти, трудно ему выносить холодный, безучастно устремленный на него взглядъ вечной Изиды; не одне дерзостныя надежды и мечтанья молодости смиряются и гаснутъ въ немъ, охваченныя ледянымъ дыханiемъ стихiи; - нетъ, вся душа его никнетъ и замираетъ; онъ чувствуетъ, что последнiй изъ его братiй можетъ исчезнуть съ лица земли, и ни одна игла не дрогнетъ на этихъ ветвяхъ; онъ чувствуетъ свое одиночество, свою слабость, свою случайность, и съ торопливымъ тайнымъ испугомъ обращается онъ къ мелкимъ заботамъ и трудамъ жизни; ему легче въ этомъ мiре, имъ самимъ созданномъ; здесь онъ дома, здесь онъ смеетъ еще верить въ свое значенiе и въ свою силу". Если сосновый боръ можетъ охватить душу ледянымъ дыханiемъ стихiи и смутить ее. взглядомъ Изиды, этимъ символомъ неведомой, непостижимой сущности вещей, то разъяренное море, такъ видимо враждебное человеку, и подавно веетъ на поэта ужасомъ, и онъ бежитъ отъ смертоносной бездны "на плотину своего пруда".

А между темъ въ немъ проснулась уже потребность подниматься надъ этимъ прудомъ, т. -е. надъ мiромъ мелкихъ заботъ и трудовъ жизни, и созерцать жизнь съ высоты, направляя созерцанiе, при участiи таинственной женщины, по собственной иницiативе. Эта потребность заставляетъ его опять и на следующую ночь отдаться во власть Эллисъ. "Я даже не старался понять, что со мною происходитъ,-- говоритъ онъ,-- мне только хотелось полетать подальше, по любопытнымъ местамъ". Прежде всего его тянетъ туда, куда романтика всегда влекла северная натуры,-- въ обетованную страну красоты и искусства, въ Италiю. Тутъ, въ мягкомъ, тепломъ воздухе поэта охватываетъ чувство величавой унылости отъ заброшеннаго края Понтiйскихъ болотъ. Стихiйная сила разрушенiя и здесь торжествуетъ надъ трудомъ и жизнью прежнихъ поколенiй; символомъ разрушенiя и является - то у старинной латинской дороги буйволъ съ косматой, чудовищной головой, который косо поводитъ белками безсмысленно злобныхъ глазъ; то надъ священной землей Кампаньи, на окраине ночного неба чернеющiй, порванный местами древнiй водопроводъ... Въ виденiи поэта воскресаетъ античный Римъ; поэтъ вызываетъ тень великаго римлянина, и передъ нимъ возстаетъ колоссальная сила цезаризма: "несметная толпа легiоновъ ростетъ, надвигается, несказанное напряженiе, напряженiе достаточное для того, чтобы приподнять целый мiръ, чувствовалось въ ней; но ни одинъ образъ не выдавался ясно"... Обезличенная масса, готовая нести съ собою смерть и разрушенiе, сила человеческая, но въ то же время и стихiйная, сжимаетъ сердце поэта еще большимъ ужасомъ, чемъ зловещая сила океана. "На языке человеческомъ нетъ словъ для выраженiя того ужаса, который сжалъ мне сердце",-- говоритъ поэтъ. - "Грубый, грозный Римъ!" - называетъ онъ его. Римъ пугаетъ его силою власти человека надъ человекомъ, отдельнаго лица надъ жизнью и волей целой массы себе подобныхъ. И сила эта, дисциплинированная культурою, страшнее и ужаснее, чемъ слепая сила, которою стихiйная природа губитъ человека.

Но Римъ создалъ не одну только силу власти, силу цезаризма. Если на почве древней Италiи окрепла стройность государственныхъ и административныхъ формъ жизни, то впоследствiи здесь же проявились и выросли формы красоты, неведомой древнему мiру; и душу поэта теперь влечетъ здесь въ себе красота музыки, а въ ней инструментъ, наиболее способный выразить силу душевныхъ чувствъ, а потому и наиболее насъ пленяющiй - голосъ человеческiй. - Вы помните эту романтическую картину (XIV): лазоревый блескъ ночи, зелень лавровъ и померанцевъ, мраморный дворецъ, въ который плещется волна озера, статуи, стройныя колонны, портики храмовъ и - сильные, чистые звуки молодого женскаго голоса. Молодая женщина "пела итальянскую арiю; она пела и улыбалась, и въ то же время черты ея выражали важность, даже строгость... признавъ полнаго наслажденiя!" "Очарованный звуками, красотой, блескомъ и благовонiемъ ночи, потрясенный до глубины сердца зрелищемъ этого молодого, спокойнато, светлаго счастья", поэтъ готовъ отдаться ему, готовъ все забыть, но Эллисъ бешено уноситъ его прочь; а голосъ певицы, не переставая звенеть, оборванный на высокой ноте, переходитъ въ иной напевъ, и "несомненно русскiй человекъ поетъ русскую песню!" Поэтъ на родине: необъятный просторъ; въ безконечность уходятъ луга, въ безконечность уходитъ и ровная гладь великой, многоводной реки. Но и здесь поэтъ испытываетъ ужасъ передъ стихiйностью человеческихъ силъ, более страшныхъ, чемъ разъяренныя моря: въ Жигулевскихъ горахъ, крутыхъ, съ большими разселинами, на пустынномъ одичаломъ берегу угрюмой реки чинятъ расправу разбойники шайки Стеньки Разина. Дикость и разнузданность злобныхъ, хищническихъ инстинктовъ въ толпе не менее ужасны, чемъ напряженная сила легiоновъ. Хаосъ звуковъ: "крики и визги, яростная ругань и хохотъ, хохотъ пуще всего, удары веселъ, трескъ, какъ отъ взлома дверей и сундуковъ, скрипъ снастей и колесъ, и лошадиное скаканье, и звонъ набата, и лязгъ цепей, гулъ и ревъ пожара, пьяныя песни и скрежещущая скороговорка, неутешный плачъ, моленiе жалобное, отчаянное и - повелительныя восклицанiя, предсмертное хрипенiе и удалой посвистъ, гарканье и топотъ пляски... "Бей, вешай, топи, режь,-- любо, любо, такъ, не жалей!"

самовластiемъ мятежей и разбоя, которое было у насъ на Руси единственнымъ протестомъ противъ злоупотребленiй власти...

одухотворенной красотою искусства; и теперь уже не въ Италiю, страну прошлаго, а въ столицу современнаго мiра,-- въ Парижъ. Но тутъ красоты онъ не находитъ: любовь приняла отвратительную форму, которая напоминаетъ о себе голосомъ уличной лоретки: "этотъ голосъ кольнулъ меня,-- говоритъ поэтъ (XIX),-- какъ жало гадины. Я тотчасъ представилъ себе каменное, скулистое, жадное, плоское, парижское лицо, ростовщичьи глаза, белила, румяна, взбитые волосы и букетъ яркихъ поддельныхъ цветовъ подъ остроконечной шляпой, выскребленные ногти въ роде когтей, безобразный кринолинъ... Я представилъ себе также и нашего брата степняка, бегущаго дрянной припрыжкой за продажной куклой". Такова красота любви; не лучше и красота цезаризма, сила власти, поддерживаемая только войскомъ; она внушаетъ не ужасъ, какъ въ древнемъ Риме, а такое же отвращенiе, какъ пародiя любви. Тургеневъ даетъ тутъ несколькими штрихами историческую картину второй имперiи во Францiи. Вотъ прежде всего Тюльерiйскiй дворецъ: железныя решотки, крепостной ровъ около дворца, звероподобные зуавы на часахъ, а затемъ и память о насилiй Наполеона І-го, о пролитiи французской крови Наполеономъ III, и при этомъ - нарядная толпа, раззолоченные кофейни и рестораны, все горитъ огнями, кипитъ и сiяетъ, все движется и живетъ. Но этотъ внешнiй блескъ не прельщаетъ поэта. Для такой жизни онъ не покинетъ ту чистую темную, воздушную высь, съ которой онъ созерцаетъ современность. Напротивъ, бежать, бежать отъ всего парижскаго! И Тургеневъ перечисляетъ все это парижское: "мабили" и "мезонъ дорё", вылощенныя казармы, игроки на бирже, мутный абсентъ, притупляющая игра въ домино по кофейнямъ, и т. д., и т. д. А. изъ этого перечисленiя и сопоставленiя возникаетъ передъ нами картина разжиревшей, деморализованной буржуазiи, которой власть императора давала полную свободу богатеть, веселиться и проявлять всю свою тупость и тщеславiе. Власть эта задавила въ народе все лучшiя проявленiя общественности; она поддерживала свой престижъ "вылощенными казармами", т. -е. блескомъ ненужныхъ победъ и трiумфовъ; она могла поэтому опираться только на войско, а главное - на невежественность массъ. Отъ этой жизни Эллисъ уноситъ поэта въ Германiю.

"рококо" и незримо падающей струйкой воды, которая, кажется, твердитъ все одни и те же слова: "Да, да, да, всегда да..."? Этотъ садъ, где въ аллее между стенъ стриженой зелени мелькаютъ образы пудренныхъ жеманныхъ дамъ и ихъ изящныхъ кавалеровъ? Это - виденiе Германiи, отсталой въ своей политической жизни,-- разделенной на мелкiя государства, где такъ много принцевъ имели свои маленькiе Версали и образовали отдельные центры. Но при этой политической разрозненности и при застое государственной жизни, въ этихъ центрахъ создалась мiровая литература, выросла глубокая отвлеченная мысль. Это - Германiя поэтовъ и философовъ, страна идеализма и мечтательности. "Воздухъ струится мягко и легко. Мне самому,-- говоритъ поэтъ,-- легко и какъ-то возвышенно спокойно и грустно" (XX).... Съ любовью останавливается Тургеневъ надъ живописнымъ ландшафтомъ лесистыхъ горъ, где такъ многое говоритъ о векахъ, богатыхъ событiями, и о народной фантазiи, богатой поэзiею. Но - "впередъ, впередъ",-- повторяетъ онъ за Эллисъ, и они направляются на родину, въ центръ ея государственной власти и новыхъ умственныхъ движенiй - въ Петербургъ.

Какъ первый взглядъ на Парижъ - съ Тюльерiйскимъ дворцомъ и церковью св. Роха, где Наполеонъ пролилъ французскую кровь,-- говоритъ о силе императорской власти, такъ и въ Петербурге первый звукъ, поражающiй поэта,-- это оклики часовыхъ на Петропавловской крепости. А затемъ пейзажъ: "Северная бледная ночь! Да и ночь ли это? Не бледный, не больной ли это день?" (XXII). Освещенiю соответствуетъ и серый, въ полутонахъ колоритъ улицъ и домовъ, и однообразiе ихъ архитектуры. Въ сильномъ, сжатомъ эскизе внешняго вида Петербурга, точно такъ же, какъ въ перечисленiи парижскихъ приметъ второй имперiи, вскрывается внутренняя жизнь города. "Этотъ запахъ пыли, капусты, рогожи и конюшни, эти окаменелые дворники въ тулупахъ у воротъ, эти скорченные мертвеннымъ сномъ извозчики на продавленныхъ дрожкахъ,-- да, это она, наша северная Пальмира". Такъ заключаетъ Тургеневъ свое описанiе, и вы уже получили впечатленiе внешней, показной величавости, скрывающей застой и бедность народной культуры. А мысль этого общества или спитъ, или судорожно рвется впередъ. Три характерныя для Петербурга встречи даетъ тутъ поэтъ: молодые люди съ испитыми лицами толкуютъ о танцклассахъ; солдатъ, стоя на часахъ у пирамидки ржавыхъ ядеръ, что-то безсмысленно кричитъ спросовку; девица, богато и небрежно одетая, съ папиросою во рту, благоговейно читаетъ книгу - одного изъ новейшихъ Ювеналовъ. Смыслъ этихъ сопоставленiй очень красноречивъ: молодежь или опошливается въ мелкомъ разврате и въ мелочности служебной рутины (охраняя ржавыя ядра), или, въ лучшемъ случае, какъ девица въ жемчужной сетке на волосахъ, благоговейно, т. -е. безъ критики и проверки, безпорядочно и урывками усвоиваетъ себе то новое и свободное, что такъ крикливо пробивается въ литературе со всеми крайностями, со всею уродливостью долго подавляемой мысли. Поэтъ спешитъ прочь: "больная ночь, больной день, больной городъ - все осталось позади".

"Весь земной шаръ съ его населенiемъ, мгновеннымъ, немощнымъ, подавленнымъ нуждою, горемъ, болезнями"...; "эти люди - мухи, въ тысячу разъ ничтожнее мухъ"...; "ихъ мелкая, однообразная возня, ихъ забавная борьба съ неизменяемымъ и неизбежнымъ" - все вызываетъ въ немъ отвращенiе въ жизни, отвращенiе и къ самому себе (XXIII). Такое созерцанiе является безплодной работой ума. Если мы смотримъ на человека въ ряду другихъ органическихъ существъ, какъ "существъ единаго дня", слабыхъ, случайныхъ и мгновенныхъ, мы не находимъ ответа на вопросъ ни о причинахъ, ни о цели нашего существованiя. Наука на эти вопросы не даетъ ответа. Научная мысль, задаваясь ими, не решаетъ ихъ, а только оставляетъ тосву неразрешимаго, но и неустранимаго сомненiя, тяжелое чувство безцельности, безсмысленности, ненужности всего того, что есть... "Ступай домой!" - говоритъ поэтъ своей спутнице - "темъ же голосомъ, вавимъ я,-- добавляетъ Тургеневъ,-- говаривалъ эти слова моему кучеру, выходя въ четвертомъ часу ночи отъ московскихъ прiятелей, съ которыми съ самаго обеда толковалъ о будущности Россiи и значенiи общины". Нашъ идеализмъ сороковыхъ годовъ, на которомъ выросъ Тургеневъ, и который давалъ пищу безконечнымъ спорамъ славянофиловъ и западниковъ, такъ же мало удовлетворялъ Тургенева, какъ сменившiя его научныя теорiи, констатирующiя ничтожество человека передъ всесильнымъ могуществомъ природы. Все эти теорiи оказались безплодны для жизни; оне породили скептицизмъ, унынiе, горечь обманутыхъ желанiй и безвыходную тоску.

подвластно и это безтелесное существо, поэтъ чувствуетъ, что такой власти не можетъ быть сопротивленiя. Когда она надвигается, какъ нечто громадное, неизъяснимо ужасное, но и неизъяснимо противное, безъ зренiя, безъ образа, безъ смысла - поэтъ не въ силахъ вынести: онъ лишается чувствъ. - Съ этой ночи таинственныя виденiя превратились.

общею мыслью. А почему эта мысль приняла у поэта такую именно картинную, а не иную, более логически-ясную форму,-- кто скажетъ? Это вопросъ художническаго произвола или временныхъ настроенiй фантазiи. Вероятно, мысль эта вытекала у него изъ техъ мучительно-смутныхъ, самому ему не совсемъ ясныхъ ощущенiй, отъ которыхъ онъ отделывался этими образами, а делиться которыми съ публикой или даже съ прiятелями ему было тяжело. "Я даже дрогнулъ,-- пишетъ онъ Анненкову ("В. Е.", 1887, I, стр. 14),-- прочтя слово "автобiографiя " и невольно подумалъ, что когда, у добраго лягаваго пса носъ чутокъ, то ни одинъ тетеревъ отъ него не укроется, въ какую бы онъ ни забился чащу. Тетеревъ, разумеется, я". Для чего ему надо было забиваться въ чащу, т. -е. скрывать свои настоящiя мысли отъ читателей,-- онъ не объяснилъ, какъ и всю повесть не объяснилъ иначе, чемъ "чепухой", или безсмысленнымъ капризомъ фантазiи. А между темъ, можно ли допустить такой капризъ у крупнаго художника при большомъ мыслящемъ уме? Можно ли допустить непродуманность и безцельность фантастическихъ образовъ у Тургенева, особенно если припомнить, какъ долго, съ длинными перерывами, работалъ онъ надъ этою вещью, и какъ тщательно выписалъ въ ней все детали ландшафтовъ, городовъ, призраковъ, и т. п. Несомненно, что за этими конкретными, такъ определенно, резко очерченными внешними фактами разсказа, надо, видеть отвлеченныя мысли и задачи автора. Это отчасти однимъ намекомъ подтверждаетъ и онъ самъ, указывая въ полете журавлей - символъ высшихъ стремленiй человека. На пути изъ Германiи въ Россiю Эллисъ съ поэтомъ встречаютъ запоздалыхъ журавлей. Немногими сильными, точными словами авторъ передаетъ ихъ криви, ихъ движенiя, и прибавляетъ: "Чудно было видеть на такой вышине, въ такомъ удаленiи отъ всего живого, такую горячую, сильную жизнь, такую неуклонную волю. Не переставая победоносно разсекать пространство, журавли изредка перекликались съ передовымъ товарищемъ, съ вожакомъ, и было что-то гордое, важное, что-то несокрушимо-самоуверенное въ этихъ громкихъ возгласахъ, въ этомъ подоблачномъ разговоре. "Мы долетимъ, небось, хоть и трудно",-- казалось, говорили они, ободряя другъ друга.

И тутъ мне пришло въ голову, что такихъ людей, каковы были эти птицы - въ Россiи - где въ Россiи, въ целомъ свете немного" (XXI). Если авторъ даетъ намъ тутъ яркое изображенiе журавлей не только какъ перелетныхъ птицъ, съ любовью наблюдаемыхъ художникомъ, а какъ нечто характерное, свойствеи-! мое человеческой жизни, то почему же намъ и въ другимъ предметамъ его встречъ и виденiй не применить того же взгляда, и за внешними формами изображаемыхъ явленiй не поискать ихъ скрытаго значенiя? Оно темъ более легко, что это значенiе выясняется уже изъ самой последовательности явленiй. Действительно, окинемъ ихъ однимъ общимъ беглымъ взглядомъ - и они дадутъ намъ целую исповедь художника, они покажутъ намъ свойства и направленiя его мысли. Не будемъ касаться загадочной Эллисъ: этотъ образъ могъ бы быть объясненъ или изъ бiографическихъ данныхъ, доселе еще неизвестныхъ, или правильнее, быть можетъ, изъ сопоставленiя съ другими женскими образами Тургенева; а это завело бы насъ слишкомъ далеко.

"Запискахъ Охотника" его талантъ ростетъ на изученiи родной природы, родного быта. Но, какъ человекъ широкой любознательности и широкаго образованiя, Тургеневъ не можетъ удовлетвориться только темъ, что даетъ ему непосредственное наблюденiе и изученiе природы и людей. Мысль его стремится къ более обширному кругозору: проникаясь красотою природы, онъ вноситъ въ созерцанiе ея явленiй свою пытливость, онъ ищетъ въ нихъ ответа на вечныя загадки бытiя. Но сурово-безучастная стихiя не знаетъ этихъ мучительныхъ вопросовъ, для нея человекъ - эфемерида; и ей ничего не стоитъ уничтожить это случайное, мгновенное существованiе. Таковъ единственный выводъ, къ которому приходитъ поэтъ въ своемъ созерцанiи человека передъ лицомъ вселенной. Оттого въ "Призракахъ" его странствiя по отдаленнымъ отъ повседневности областямъ начинаются и заканчиваются мрачными виденiями смерти и разрушенiя. Сперва невыразимый ужасъ испытываетъ онъ надъ мысомъ Блакгангъ, где морская бездна губитъ жизнь и силы людей. Ужасъ охватываетъ его до потери сознанiя и въ последней картине, когда сама смерть преследуетъ Эллисъ. Но жизнь человека не вся въ борьбе съ природой: ея стихiйной силе онъ можетъ противопоставить свою силу, разумъ и волю человеческую. Человекъ группируется въ общества и государства, а сила, которая объединяетъ и направляетъ эти группы, создаетъ въ нихъ новую особую стихiю; но и эта стихiя, это могущественное, безличное целое, наводитъ страхъ на трепетное сердце поэта, является ли она въ виде легiоновъ Цезаря, или въ виде шайки Стеньки Разина. И тутъ, и тамъ его страшитъ насилiе, которое губитъ и обезличиваетъ отдельнаго человека. Государственная власть создаетъ это насилiе изъ строго-дисциплинированной, вооруженной массы людей; и это насилiе, какъ ни ужасно, когда оно тяготеетъ надъ свободной душой и волей человека, какъ ни безпощадно, когда по одному слову повелителя несетъ табель и смерть массе себе подобныхъ,-- менее ужасно, однако, чемъ никакою властью не обуздываемые, разъяренные инстинкты людской толпы, устремленной на разгулъ и убiйства. Это - два полюса стихiйной силы въ человеческомъ обществе, и они оба глубоко потрясаютъ душу Тургенева. Человекъ сильныхъ соцiальныхъ инстинктовъ, онъ любилъ общественную жизнь, близко наблюдалъ ее и даже виделъ ее однажды въ моментъ исключительной напряженности (революцiя 1848--49 г. въ Париже). Но личное деятельное участiе въ политической жизни никогда не прельщало его. Властность была совершенно чужда характеру Тургенева. Напротивъ, проявленiе власти, насилiя надъ личностью - внушали ему только страхъ. Оттого и потрясаютъ его такъ сильно призраки и Цезаря, повелителя легiоновъ, и разбойниковъ, вешающихъ белоручекъ. Онъ чувствуетъ въ нихъ те грозныя стихiйныя силы, которыя губятъ индивидуальность, когда она имъ сопротивляется, и обезличиваютъ, когда подчиняютъ ее себе. А для свободной, развитой личности, для ея творческой души, всякое насилiе,-- откуда бы оно ни исходило, отъ власти природы или отъ власти человека,-- одинаково невыносимо. Въ виду этого насилiя и содрогается такимъ ужасомъ душа поэта передъ призраками и государственной власти, и народнаго самовластiя, не менее, чемъ передъ призраками смерти, которую несутъ въ себе морская бездна и всесильное нечто, преследующее Эллисъ. Все, что стираетъ, уничтожаетъ индивидуальность, или что сокращаетъ силу и значенiе личности,-- глубоко ненавистно чуткой натуре поэта, и наоборотъ, то, что даетъ просторъ личнымъ чувствамъ, или равновесiе свободнымъ силамъ души,-- все, что возвышаетъ и усиливаетъ нашу жизнеспособность и жизнедеятельность,-- неотразимо привлекательно для него. Оттого красота природы и искусства и любовь женщины, одухотворенная высшими инстинктами, вместе съ обаянiемъ художественнаго произведенiя,-- ароматная итальянская ночь, певица, восторженно исполняющая песнь любви и счастья,-- являются для Тургенева символомъ высшаго счастья на земле.

Таковы общiе взгляды Тургенева на жизнь и смерть, на власть и любовь. Какими же окажутся они въ частности, въ примененiи въ действительности даннаго историческаго момента? Тургеневу, какъ и всемъ русскимъ людямъ 40-хъ годовъ, всегда дорога была Францiя высшими идеалами гражданственности, человечности, науки; отъ нея "ожидалось что-то великое въ предстоящемъ служенiи человечеству" - говоритъ Достоевскiй (Соч. III, 384), передъ нею преклонялись "съ благоговенiемъ, доходящимъ до странности". И темъ сильнее было разочарованiе, произведенное въ передовыхъ русскихъ людяхъ февральскою революцiею и особенно iюньскими днями; темъ ожесточеннее было ихъ презренiе въ торжеству и успехамъ бонапартизма. Центръ французской жизни, Парижъ, где всегда бился пульсъ и мiровой жизни, доказывалъ теперь всемъ своимъ оживленiемъ и блескомъ крушенiе техъ идеаловъ разума и справедливости, на которыхъ воспитаны были лучшiе умы того времени.

хотя бы Ж. -Сандъ изъ крупныхъ именъ - были сторонниками техъ идеаловъ свободы, равенства и братства, надъ которыми такъ жестоко насмеялась судьба въ лице сперва Наполеона I, а затемъ и Наполеона ІІІ-го. Францiя 60-хъ годовъ, где по своимъ семейнымъ обстоятельствамъ Тургеневъ живалъ подолгу, была глубоко ненавистна ему всемъ строемъ своей жизни, и онъ не разъ выражалъ на нее свое негодованiе въ письмахъ въ друзьямъ; напр., въ 1859 г., онъ уехалъ сперва въ Виши, потомъ въ деревню Куртавенель, чтобы не видеть торжествъ, которыя, на подобiе трiумфовъ древнихъ кесарей римской имперiи, Наполеонъ устроилъ для войскъ, участвовавшихъ въ итальянской кампанiи: " преторiански-цезарское празднество... Императоръ будетъ держать алловуцiю въ цезарско-римскомъ духе...; сотни поездовъ со всехъ концовъ Европы... мчатъ тысячи гостей въ центръ мiра...; всякое военное торжество ist mir ein Greuel (возмущаетъ мою душу)",-- такъ жаловался онъ Анненкову, браня не только императора, но и буржуазiю, и литературу ("В. Е.",ІИ, 1885 г., стр. 29). "Сказатьвамъ,-- писалъ онъ Фету черезъ годъ (1865 г.) изъ Парижа,-- до какой степени я ненавижу все французское, особенно парижское, превосходитъ мои силы: "Каждый мигъ минуты", какъ говоритъ Гоголь, я чувствую, что я нахожусь въ этомъ противномъ городе, изъ котораго я не могу уехать"... (Фетъ, "Мои воспом.", 1, 354). Торжество грубаго насилiя, победа матерiальныхъ, буржуазныхъ интересовъ надъ высшими задачами гражданственности, власть, мещанская пародiя на римское могущество, воплощаемая военной силой,-- не могутъ создать среду, благопрiятную для свободнаго проявленiя личности. Парижъ даетъ просторъ только низменнымъ ея инстинктамъ; своею внешнею красотою и роскошью онъ удовлетворяетъ мелкiя и грубыя натуры: высшiя, утонченныя - чувствуютъ только смрадъ и чадъ этой жизни; а между темъ это - тотъ центръ, на который обращены глаза со всей Европы.

такъ любилъ охотиться Иванъ Сергеевичъ и где ему такъ привольно жилось и работалось. Въ Германiи того времени, въ стране легендъ, поэзiи и философiи, созидается громадная военная сала, которая въ несколько дней съумеетъ уничтожить французскую игру въ цезаризмъ. Но эта сила зреетъ пока невидимо. Извне Германiя все еще живетъ традицiонными формами минувшаго века. Не революцiоннымъ движенiямъ 48-го года дано было всколыхнуть ея общественныя силы. Эти силы заключены еще въ тесныя рамки провинцiалънаго быта, где господствуетъ мелочный формализмъ отжившаго рококо и глубоко-внедрившагося бюрократизма. Невидимо пока ростетъ и та сила научной мысли, которая не имеетъ здесь блеска, свойственнаго французскому генiю: мысль эта работаетъ незаметно въ тиши кабинетовъ и лабораторiй, но эта работа подтачиваетъ основы идеализма и съ университетскихъ кафедръ перевоспитываетъ человечество, создавая новое, позитивное мiровоззренiе. А пока въ провинцiальной Германiи идетъ работа этихъ подспудныхъ силъ, она пленяетъ писателя мирною действительностью своей внешней жизни, красотою и поэзiею своего ландшафта. Въ ней ему живется спокойно и легко. Только живымъ запросамъ его духа, потребности общественныхъ интересовъ и любви къ широкой деятельности на пользу своего народа не можетъ удовлетворить Германiя съ красивымъ Баденъ-Баденомъ. Красота эта проникнута для Тургенева памятью прошлаго; потому она и представляется поэту не только "возвышенной и спокойной", но и "грустной", какъ грустно все пережитое, уходящее въ прошлое и не отвечающее уже вновь возникшимъ требованiямъ живого народа. Впередъ, впередъ, въ Россiю стремится Тургеневъ. На пути туда онъ и встречаетъ стаю журавлей.

Какъ журавли въ удаленiи отъ всего живого несутъ на северъ свою горячую, сильную жизнь и неуклонную волю, такъ и новыя идеи, родившiяся на Западе, приносятся въ Россiю и заявляютъ тутъ о себе несокрушимо, самоуверенно. Тургеневъ созданiемъ Базарова и своей симпатiей къ нему отдалъ справедливость этимъ стремленiямъ молодежи и отметилъ въ "Отцахъ и Детяхъ" появленiе отрицанiя, необходимаго для проведенiя въ жизнь новыхъ началъ. Но теперь онъ видитъ все препятствiя, которыя ставятся въ ней дорогимъ для него началамъ культуры: праву личности, ея свободе и человеческому достоинству. Препятствiе ставится какъ въ виде внешней силы государственной власти, такъ и въ виде внутренняго сопротивленiя и неподготовленности самого общества. И это последнее внутреннее препятствiе въ данный моментъ было сильнее перваго, потому что правительство решительно вступило на путь прогрессивныхъ реформъ, а въ обществе, какъ это особенно больно на себе испыталъ Тургеневъ, проявлялось если не тупость и косность въ воспрiятiи освободительныхъ началъ, то значительное злоупотребленiе имя. И этому злоупотребленiю суждено было затормазить только-что начавшуюся прогрессивную деятельность власти. Последняя черта въ картине Петербурга - богато и небрежно одетая девица, благоговейно читающая одного изъ новейшихъ Ювеналовъ,-- и намекаетъ на это злоупотребленiе словомъ я общественнымъ мненiемъ. Грубость обличенiя, крайности въ проведенiи новыхъ началъ производятъ впечатленiе уродливаго, больного. "Больная ночь, больной день, больной городъ",-- говоритъ поэтъ, удаляясь отъ Петербурге. Тоска сжимаетъ сильнее, чемъ где-либо, сердце поэта, когда онъ смотритъ на Россiю. Онъ бежитъ отъ центра ея умственной жизни, но куда? Тургеневъ хорошо знаетъ родину: живя, въ это время, то у себя въ деревне, то за границей, онъ пристально изучаетъ ея Настроенiя, зорко следитъ какъ за правительственными меропрiятiями, такъ и за общественной мыслью. Но все впечатленiя, получаемыя отъ родины, только будятъ вопросы, только наводятъ унынiе. "У васъ, при непочатой природе,-- писалъ въ эту пору Герценъ въ 1862 г. "въ статье "Концы и Начала"),-- люди и учрежденiя, образованiе и варварство, прошедшее, умершее века тому назадъ, и будущее, которое черезъ века народится,-- все въ броженiи и разложенiя, валится и строится, везде пыль столбомъ, стропилы и вехи... водоворотъ, искупающiй все неустройство свое пророчествующими радугами И великими образами, постоянно вырезывающимися изъ-за тумана, который постоянно не могутъ победить" (Герценъ, т. X, стр. 137--198). Тургеневъ по мере силъ, какъ человекъ глубоко преданный прогрессивнымъ начинанiямъ, принималъ деятельное участiе въ этомъ водовороте; но для него не существовало "пророчествующихъ радугъ, искупающихъ неустройство" настоящаго. Отъ мечтательныхъ надеждъ на общину, на будущность Россiи, ему становилось только "скучно,-- хуже, чемъ скучно". И это чувство тоски, отвращенiя къ жизни и къ себе самому сменяется страхомъ передъ неизбежной и всесильной властью смерти. Ужасомъ этого виденiя и заканчивается появленiе "Призраковъ". Какой же общiй смыслъ этихъ виденiй?

Поэтъ вызываетъ передъ нами призраки великихъ силъ, во власти которыхъ находится наше существованiе, и прежде всего и ярче всего призраки техъ силъ, которыя угнетаютъ его личную жизнь и волю. Онъ показываетъ вамъ, какъ безсильна личность и передъ стихiйной властью природы, и передъ стихiйными проявленiями человеческаго общества, и эти проявленiя, въ виде ли массы, сплоченной, какъ войско, государственной необходимостью, въ виде ли толпы, объединенной общностью инстинктовъ, внушаютъ ужасъ тому, кто дороже всего ценитъ свободу личности. Въ защиту этой свободы личности человечество создало общественные идеалы, провозглашенные великой французской революцiей, те идеалы свободы, равенства и братства, на которыхъ и у насъ выросло поколенiе передовыхъ людей, а въ ихъ числе и Тургеневъ. Но ко времени написанiя "Призраковъ" вера въ эти идеалы уже сильно поколебалась: ей нанесенъ былъ жестокiй ударъ революцiей 48-го года, а затемъ сама Францiя своей исторической судьбой вполне опровергла ожиданiя, которые на нее возлагались, какъ на хранительницу высшихъ началъ гражданственности и человечности. Уже тогда, тотчасъ после революцiи, въ последовавшую за ней реакцiю, талантливейшiй русскiй писатель глубоко прочувствовалъ всю неприменимость въ жизни, всю практическую несостоятельность техъ идеаловъ, передъ которыми онъ привыкъ преклоняться; въ письмахъ "Съ того берега" Герценъ высказалъ это разочарованiе съ проницательностью, свойственной крупному уму, со всею искренностью глубокоубежденнаго человека и со всемъ блескомъ выдающагося литературнаго таланта. Повже, въ томъ же 1862-мъ году, когда писались и "Призраки", вызванный разговорами и спорами съ Тургеневымъ, Герценъ снова, въ статье "Концы и Начала", высказалъ свои отрицательные взгляды на основныя начала европейской общественности. Тургеневъ защищалъ противъ него западную культуру, европейскiя формы жизни и искусства, но отрицанiе общественныхъ началъ находило себе подтвержденiе и въ личномъ опыте Тургенева: недаромъ онъ съ такимъ отвращенiемъ бежалъ изъ Парижа, изъ мiрового центра, обманувшаго наши идеальныя ожиданiя; и не даромъ писалъ въ следующемъ за "Призраками" "Довольно", что идеалъ красоты, завещанный античнымъ искусствомъ, выше гражданскихъ идеаловъ, провозглашенныхъ французской революцiей. "Венера Милосская, пожалуй, несомненнее римскаго права или принциповъ 89-го года",-- говоритъ онъ. Такое же отвращенiе къ Парижу второй имперiи и еще более обоснованное сомненiе въ великихъ принципахъ революцiи выражалъ въ томъ же году и другой великiй нашъ писатель, Достоевскiй, въ "Зимнихъ заметкахъ о летнихъ впечатленiяхъ", напечатанныхъ въ 1863 г. По Достоевскiй, какъ и Герценъ, разочаровавшись въ идеалахъ западной общественности, создали себе новые идеалы, веру въ великое будущее Россiи и русскаго народа. А Тургеневъ, въ силу основныхъ свойствъ своей натуры, не былъ способенъ въ такой вере... Служа родине всеми дарованiями своими, онъ хорошо зналъ ея людей, ея битъ, но трезво смотрелъ на нее и на ея исторiю; онъ не верилъ въ ея особую отъ Запада великую будущность; онъ не надеялся ни на соцiальное обновленiе Европы теми началами, какiя заключены въ русской общине,-- какъ верилъ Герценъ,-- ни на нравственное ея обновленiе теми религiозными идеями, которыя Достоевскiй виделъ въ нашемъ "народе-богоносце"... Но въ такомъ случае, оставаясь скептикомъ въ области какъ религiозныхъ верованiй, такъ и высшихъ общественно-политическихъ идеаловъ, что же могъ Тургеневъ противопоставить угнетающимъ личность стихiйнымъ началамъ природы и общества? "Призраки" даютъ на это ответъ. Мы видели, что поэтъ отдыхаетъ душой на виденiи женской любви, одухотворенной искусствомъ, и на созерцанiи красоты въ природе и въ жизни отдельныхъ исключительныхъ личностей. Итальянская певица, ночь въ Германiи, журавли... Сила личнаго чувства, внушаемаго женщиной, и сила художественнаго наслажденiя или творчества мирятъ до некоторой степени съ тоской неверiя и аептицизна. Но это - сила непроизвольнаго чувства, непроизвольныхъ очарованiй. Устоятъ ли они противъ натиска разсудочной мысли съ ея сознанiемъ бренности всего человеческаго, противъ страшныхъ виденiй неизбежнаго, неотразимаго уничтоженiя? На это Тургеневъ ответилъ произведенiемъ, написаннымъ тотчасъ после "Призраковъ": тамъ у художника "вся жизнь поблекла. Светъ, который даетъ ея краскамъ и значенiе и силу,-- тотъ светъ, который исходитъ изъ сердца человека,-- погасъ или едва тлеетъ, безъ лучей и теплоты; тамъ этотъ слабый лучъ ненужнаго света" заменилъ собой высокiй подъемъ сердечныхъ чувствъ и восторговъ;-- а сознанiе преходящности всего существующаго, сознанiе безпощадности стихiи, заставляютъ художника спокойно отвернуться отъ всего, сказать: довольно! къ счастью, мы знаемъ, что Тургеневъ после этого "Довольно" не скрестилъ, какъ советовалъ его художникъ, "на пустой груди ненужныя руки". Бездействiе пессимизма было у него настроенiемъ временнымъ. Сила сердечнаго чувства и сила художественнаго дарованiя восторжествовали надъ унынiемъ, порожденiемъ его разсудочнаго скептицизма: въ груди его не было пустоты,-- тамъ оказался неистощимый запасъ любви къ людямъ и прежде всего къ русскимъ людямъ. И руки его не были ненужныя руки: его литературная деятельность оказалась нужна очень многимъ, и не только въ Россiи, но и въ остальной Европе. Года черезъ три-четыре после "Призраковъ", онъ вернулся въ общественнымъ темамъ въ романе и написалъ "Дымъ". Онъ и тутъ изображаетъ уродливыя, больныя формы, которыя приняло у насъ какъ новое прогрессивное направленiе мысли, такъ и старое, защищаемое "молодыми генералами Тутъ мы находимъ и много озлобленныхъ выходокъ противъ поклоненiя мужику, противъ увлеченiя "будущностью Россiи" и пренебреженiемъ къ. Западу. "Я - западникъ,-- говоритъ Тургеневъ устами Потугина,-- я преданъ Европе, т. -е., говоря точнее, я преданъ образованности, той самой образованности, надъ которою такъ мила у насъ теперь потешаются,-- цивилизацiи - да, да, это слово еще лучше - и люблю ее всемъ сердцемъ, и верю въ нее, и другой веры у меня нетъ и не будетъ. Это слово: ци... ви... ли... зацiя (Потугинъ отчетливо, съ ударенiемъ произнесъ каждый слогъ) и понятно, и чисто, и свято, а другiя все,-- народность тамъ, у"

" любовью къ родному обществу, не дали пессимизму надолго овладеть душою Тургенева. Вера въ "Европу" и любовь въ родине помогли ему вынести борьбу съ теми стихiйными началами, призраки которыхъ онъ съ такой силой вызываетъ передъ нами. Со времени этой исповеди прошло четыре десятилетiя; съ того психологическаго момента, который пережилъ тогда передовой русскiй человекъ, многое изменилось въ настроенiи нашего общества; за это время могли обновиться взгляды на сущность и задачи цивилизацiи, могли наметиться новые идеалы въ соответствiи съ новыми ученiями о смысле жизни. Но смена теоретическихъ построенiй - доктринъ и идеаловъ - не разрушаетъ того, что наиболее ценно въ художественномъ произведенiи. Красота поэзiи и любовь въ природе и въ человеку переживаютъ у писателя его мiровоззренiе. Все разсудочно-теоретическое подлежитъ превращенiю, по мере движенiя впередъ человечества; но сила нравственной личности, которая сказалась у Тургенева непосредственнымъ, горячимъ участiемъ въ живымъ людямъ, въ ихъ судьбе и высшему благу, а вместе съ нею и красота его творчества, изящество формы, богатство типовъ и образовъ - долго еще будутъ жить въ нашей литературе, какъ источникъ утешенiя, надежды и радости для многихъ поколенiй.

"Вестникъ Европы", NoNo 9, 1904