Цейтлин А.Г.: Мастерство Тургенева-романиста
Глава 37

37

Юмор у Тургенева соседствовал с сатирой, которую он высоко ценил. В декабре 1847 года он пишет Полине Виардо в связи с только что просмотренным им театральным обозрением: «Было забавно, и я смеялся... Но, боже мой! как это было слабо, бледно, робко и мелко рядом с тем, что из того же мог бы сделать, — я не говорю Аристофан, — но хоть кто-нибудь из его школы! Комедию фантастическую, необычайную, насмешливую и трогательную, безжалостную ко всему, что есть слабого и дурного в обществе и в самом человеке, и заканчивающуюся смехом над своею собственною нищетой, подымающуюся до возвышенного, чтоб и над ним посмеяться, снисходящую до глупости, чтобы и ее прославить и бросить в лицо нашей спеси... Дорого бы мы дали, чтобы быть зрителями такой комедии! Но нет, мы обречены Скрибу навеки» (XII, 60)»315*.

Художественной вершиной сатиры в русской литературе был Салтыков-Щедрин. Тургенев высоко оценил своеобразие его художественного метода — «этот серьезный и жестокий юмор, ясный и трезвый реализм при самой необузданной игре воображения, и особенно непоколебимый здравый смысл, я готов сказать даже — умеренность — ни на минуту не изменяют автору, несмотря на несдержанность и преувеличения формы. Я видел, как люди смеялись до колик, слушая чтение иных очерков Салтыкова. Было что-то почти страшное в этом смехе, ибо, неудержимо смеясь, публика чувствовала, как бич хлестал ее самое» (XII, 203).

Эти три отзыва с исчерпывающей ясностью свидетельствуют о глубоком понимании Тургеневым искусства сатиры, самого «безжалостного» и «страшного» рода литературы, уничтожающего явление смехом. Был ли сам Тургенев сатириком? Большинство исследователей прошлого отрицали это, обвиняя автора «Отцов и детей» лишь в не художественном принижении осмеиваемых им лиц, в их озлобленном и плоском окарикатуривании.

Эту точку зрения очень выразительно сформулировал Лев Толстой. В своем отзыве о «Накануне» он обвинял Тургенева в «банальности в отрицательны приемах, напоминающих Гоголя. Нет человечности и участия к лицам, а представляются уроды, которых автор бранит, а не жалеет... Это хорошо было при царе Горохе и при Гоголе (да еще надо-сказать, что ежели не жалеть своих самых ничтожных лиц, надо и уж ругать так, чтобы небу жарко было, или смеяться над ними так, чтобы животики подвело), а не так, как одержимый хандрою и диспепсией Тургенев»316*.

«Накануне», одобрять как раз те образы, в которых тенденции эти выявились с наибольшей полнотой? Ведь образ Стахова представляет собою наиболее резкое у Тургенева осмеяние дворянской спеси, а в уста Шубина вложены все самые резкие сатирические характеристики.

Толстой не прав здесь и по существу. У Тургенева в самом деле нет «человечности» в отношении людей, которых он «бранит», но такая «человечность» противоречила бы самым основным установкам сатиры. Мы не найдем этой «человечности» и в таких образах Толстого, как гувернер Сен-Жером в «Детстве», Берг и Борис Друбецкой в «Войне и мире», Рябинин в «Анне Карениной», Mariette в «Воскресении».

Обличительные тенденции в романах Тургенева совсем уже не так приглушены и безобидны, как это хотел доказать Лев Толстой. Они живут на протяжении всех его шести романов, неоспоримо усиливаясь в последних произведениях этого жанра.

Тургенев не сразу обратился к сатире. В его первых романах доминировала «изящная и тонкая ирония», которую Белинский увидел и оценил еще в «Параше». Эта ирония направлялась романистом против таких отрицательных явлений в жизни русского общества, которые не представляли собой большой опасности. Иная обстановка складывается с шестидесятых годов, когда Тургенев берется изображать деятелей дворянской реакции. Здесь он становится язвительным и беспощадным сатириком.

Первоначальными объектами иронического осмеяния являлись светская мелкость и лживость, дворянская спесь и особенно карьеризм, изобличавшийся в десятках своих разновидностей.

«... странное дело! — о каком бы лице ни заговорила Дарья Михайловна, на первом плане оставалась все-таки она, она одна, а то лицо как-то скрадывалось и исчезало. Зато Рудин узнал в подробности, что именно Дарья Михайловна говорила такому-то известному сановнику, какое она имела влияние на такого-то знаменитого поэта. Судя по рассказам Дарьи Михайловны, можно было подумать, что вое замечательные люди последнего двадцатипятилетия только о том и мечтали, как бы повидаться с ней, как бы заслужить ее расположение» (Руд IV).

Тургенев называет Ласунскую «разболтавшейся барыней». Он зло иронизирует над ее лицемерием Книги для чтения Наталье «выбирала... Дарья Михайловна, будто бы придерживаясь особой, своей системы. На самом деле, она просто передавала Наталье все, что ей присылал француз-книгопродавец из Петербурга, исключая, разумеется... романов Дюма-фиса и Комп. Эти романы Дарья Михайловна читала сама» (Руд V).

Другая разновидность светского лицемерия была воплощена Тургеневым в образе Марьи Дмитриевны Калитиной. Ироническое отношение автора чувствуется уже в ее портрете и характеристике. «Марья Дмитриевна в молодости пользовалась репутацией миленькой блондинки; и в пятьдесят лет черты ее не были лишены приятности, хотя немного распухли и сплылись. Она была более чувствительна, нежели добра, и до зрелых лет сохранила институтские замашки; она избаловала себя, легко раздражалась и даже плакала, когда нарушались ее привычки; зато она была очень ласкова и любезна, когда все ее желания исполнялись, и никто ей не прекословил» (ДГ I). На протяжении всего романа Тургенев высмеивает ложноэмоциональные манеры Калитиной, ее то утонченно-изящную, то намеренно грубую речь, ее «еще с института» сохранившуюся «страсть к некоторой театральности» (ДГХЫП).

В образе Варвары Павловны Лаврецкой Тургенев сделал еще один важный шаг на пути к сатирическому изобличению, заклеймив космополитизм, лицемерие, нравственную порочность этой женщины. Тургенев не обходит молчанием положительные качества Варвары Павловны — ее ум, интерес к искусству, тонкий вкус. Но в то же время романист многозначительно указывает на то, что ей не у кого было получить нравственную поддержку: она была дочерью уличенного казнокрада. Получив неплохое образование, Варвара Павловна тотчас после замужества начала жить «рассеянной» светской жизнью. В Париже, где Варвара Павловна «расцвела как роза», она изменила своему мужу с «едва ли не самым ничтожным» из своих знакомых.

Сочувствуя обманутому, Тургенев, однако, сохраняет объективность в отношении его жены: в последнем письме к Лаврецкому «Варвара Павловна не оправдывалась: она желала только увидать его, умоляла не осуждать ее безвозвратно. Письмо было холодно и напряженно, хотя кой-где виднелись пятна слез» (ДГ XVI). Быть может, Варвара Павловна на минуту поняла, перед какой пропастью она оказалась; однако поведение ее не изменилось. После разрыва о ней стали ходить все. более и более дурные слухи; «наконец, с шумом пронеслась по всем журналам трагикомическая история, в которой жена его играла незавидную роль. Все было кончено: Варвара Павловна стала «известностью».

условно французское обращение к мужу («Теодор, не прогоняйте меня!»), сентиментальную речь к мужу и мелодраматический вопрос к дочери, от которого Лаврецкому становится «невмочь». Деланность поведения Лаврецкой подчеркивается всего лишь одной, но предельно выразительной деталью. «Теодор! — продолжала она, изредка вскидывая глазами и осторожно ломая свои удивительно красивые пальцы с розовыми лощеньгми ногтями». «Осторожно ломая» — почти оксюморон; в этих двух словах, как солнце в капле воды, раскрывается вся лживая тактика Варвары Павловны.

Ирония Тургенева достигает предела язвительности тогда, когда Варвара Павловна является в дом Калитиных. Для того чтобы восстановить свою репутацию в городе и оказать давление на своего мужа, Лаврецкой нужно прежде всего завоевать симпатии хозяйки этого дома. В соответствии с этим она и действует. Чувствительную Марью Дмитриевну она покоряет своей полнейшей покорностью и доверчивостью. «Варвара Павловна быстро, чуть слышными шагами приблизилась к Марье Дмитриевне и, не давая ей встать с кресел, почти склонила перед ней колени. — Благодарствуйте, тетушка, — начала она тронутым и тихим голосом по-русски, — благодарствуйте; я не надеялась на такое снисхожденье с вашей стороны; вы добры, как ангел» (ДГ XXXIX).

С первого шага, с первого взгляда, с первого слова Варвара Павловна начинает свою далеко рассчитанную игру. Она пленяет Калитину тихой походкой и подобострастием поз, разговором на русском языке317* и льстивостью своих речей.

В Варваре Павловне Тургенев оттеняет искусство маскировки. Парижская львица желает предстать перед всеми добродетельной женщиной: «Варвара Павловна очень искусно избегала всего,/что могло хотя отдаленно напомнить ее положение о любви в ее речах помину не было; напротив, они скорее отзывались строгостью к увлечениям страстей, разочарованием, смирением».

«Хотя Варвара Павловна есть прелестное создание в художественном отношении, но она вместе с тем гадит общий строй романа»318*. Не может быть, однако, и речи о сколько-нибудь смягченном отношении романиста к Лаврецкой. И всего беспощаднее к ней Тургенев в эпилоге «Дворянского гнезда»: «Число поклонников Варвары Павловны уменьшилось, но они не перевелись; некоторых она, вероятно, сохранит до конца своей жизни. Самым рьяным из них в последнее время был некто Закурдало-Скубырников, из отставных гвардейских усоносов, человек лет тридцати восьми, необыкновенной крепости сложения». Последние строки звучат уничтожающе.

Иронию Тургенева мы ощущаем и в романе «Накануне», где с ее помощью раскрывается образ Николая Артемьевича Стахова. Тургенев показал в нем не вполне удачливого карьериста, человека ограниченного, полного самомнения, смешного фанфарона и пустого фрондера. Жизненные принципы Стахова — это принципы дворянина-крепостника. Крестьянина, совершившего благороднейший подвиг, он пренебрежительно назовет «молодцом» (Нак XVI), дочери, полюбившей разночинца, он будет грозить всевозможными карами: «В монастырь тебя, а его в каторгу, в арестантские роты! Анна Васильевна, извольте сейчас сказать ей, что вы лишаете ее наследства». В этой, полной злобы реплике со всей силой изобличен мелкий деспот.

Впрочем, образ Стахова дан не в одном только ироническом плане. Во время прощанья с дочерью этот пустой человек глубоко и неподдельно страдает. «Ну! — сказал Николай Артемьевич, а у самого слезы так и капали на бобровый воротник шинели, — надо проводить... и пожелать... — Он стал наливать шампанское; руки его дрожали...» Известно, как дорожил Тургенев этой сценой «Накануне», показывавшей Стахова в новом для него аспекте любящего отца. Однако приведенные здесь строки не уничтожают общей сатирической окраски этого образа.

Иронически высмеивая душевную мелкость Ласунской, лживость Лаврецкой и фанфаронство Стахова, Тургенев зло критиковал карьеристские повадки. К многочисленной семье тургеневских карьеристов принадлежит и Пандалевский, который был «весьма ласков, услужлив, чувствителен и втайне сластолюбив», «умел искать» у богатых и знатных дам и с их помощью наконец сделать карьеру. За Пандалевским следует еще более ловкий и неизмеримо более умный, чем он, Паншин, светский молодой человек, сделавшийся важным чиновником.

«Накануне» Тургенев начинает прибегать к карикатуре. С ее помощью в этом романе очерчен болтун Лупояров, средствами карикатуры создан образ Кукшиной. В обоих случаях образ раскрывается через непрерывно текущую бездумную и почти бессмысленную речь. Чехов находил, что «женские отрицательные типы, - где Тургенев слегка карикатурит (Кукшина)... нарисованы замечательно и удались ему до такой степени, что, как говорится, комар носа не подточит»319*.

Тургенев прибегал к карикатуре и в изображении Матрены Суханчиковой, «дамы в шелковом поношенном платье, лет пятидесяти, с чрезвычайно подвижным, как лимон желтым лицом, черными волосиками на верхней губе и быстрыми, словно выскочить готовыми глазами...» (Дым IV). Но уже в «Дыме» этот способ осмеяния сменился гораздо более резким и беспощадным.

Изображая здесь великосветского карьериста, Тургенев показывает его величайшую моральную опустошенность. Блистательно зарисовав разнообразные типы русских генералов, фрондирующих против только что проведенной крестьянской реформы, Тургенев выделяет среди них Ратмирова. Характеристика его до стигает почти памфлетной сиды «... Валериян Александрович, по протекции попав в Пажеский корпус, обратил на себя внимание начальства — не столько успехами в науках, сколько фронтовой выправкой, хорошими манерами и благонравием (хотя подвергался всему, чему неизбежно подвергались все бывшие воспитанники казенных военных заведений), — и вышел в гвардию. Карьеру он сделал блестящую, благодаря скромной веселости своего нрава, ловкости в танцах, мастерской езде верхом ординарцем на парадах — большей частью на чужих лошадях — и, наконец, какому-то особенному искусству фамильярно-почтительного обращения с высшими, грустно-ласкового, почти сиротливого прислуживанья, не без примеси общего, легкого, как пух, либерализма... Этот либерализм не помешал ему, однако, перепороть пятьдесят человек крестьян в взбунтовавшемся белорусском селении, куда его послали для усмирения. Наружностью он обладал привлекательной и необычайно моложавой: гладкий, румяный, гибкий и липкий, он пользовался удивительными успехами у женщин: знатные старушки просто с ума от него сходили. Осторожный по привычке, молчаливый из расчета, генерал Ратмиров, подобно трудолюбивой пчеле, извлекающей сок из самых даже плохих цветков, постоянно обращался в высшем свете — и без нравственности, безо всяких сведений, но с репутацией дельца, с чутьем на людей и пониманьем обстоятельств, а главное — с неуклонно-твердым желанием добра самому себе — видел, наконец, перед собою все пути открытыми» (Дым XII).

Характеристика генерала Ратмирова полна язвительной иронии. Прошлое Ратмирова характеризуется с рядом многозначительных умолчаний (см., например, намек на развращенность нравов в «казенных заведениях»). Иронией окрашено здесь и объяснение причин блестящей карьеры и определение искусства «обращения с высшими». Говоря о жестокой расправе Ратмирова с крестьянами, Тургенев меняет тон характеристики. Конец ее полон сарказма, достигающего вершины там, где обыкновенный эгоизм карьериста эвфемистически характеризуется как «неуклонно-твердое желание добра самому себе».

того, чтобы «выйти в люди», не брезгает решительно ничем, вплоть до женитьбы на бывшей любовнице царя. Карьера Ратмирова — это торжество аристократической бездарности и беспринципности. В этом образе Тургенев впервые подчеркивает политическую подоснову дворянского карьеризма, опирающегося на самые реакционные вожделения правящего класса России.

«Нови». В Калломейцеве и Сипящие показаны две разновидности пореформенного поместного дворянства. Калломейцев — человек ультраконсервативных убеждений, представитель партии «дворянского реванша», предельно нетерпимый в своих убеждениях. «Острижен был г-н Калломейцев коротко, выбрит гладко; лицо его, несколько женоподобное, с небольшими... глазками, с тонким вогнутым носом, с пухлыми красными губками, выражало приятную вольность высокообразованного дворянина. Оно дышало приветом... и весьма легко становилось злым, даже грубым: стоило кому-нибудь... задеть Семена Петровича, задеть его консерваторские, патриотические и религиозные принципы — о! тогда он делался безжалостным! Все его изящество испарялось мгновенно: нежные глазки зажигались недобрым огоньком; красивый ротик выпускал некрасивые слова — и взывал — с писком взывал к начальству!»

Этому сатирическому образу крайнего консерватора противопоставлен образ видного государственного деятеля, либерала Сипягина. Тургенев всячески оттеняет внешнее благообразие этого человека: у Сипягина «удивительно приятный, мужественный и сочный баритон, от самого звука которого веяло чем-то необыкновенно благородным, благовоспитанным и даже благоуханным». Превознесение достоинств Сипягина носит, однако, явно иронический характер. Таково, например, описание петербургского кабинета Сипягина, наполненного мебелью строгого стиля, «вполне сообразной с достоинством либерального государственного мужа и джентльмена». В этом кабинете на «громадном бюро... в стройном порядке лежали никому и ни на что не нужные бумаги, рядом с исполинскими ножами из слоновой кости, никогда ничего не разрезывавшими...» (Новь IV). Ненужная бутафория как нельзя лучше характеризует их владельца.

Манеры этого государственного мужа преисполнены утонченного и благообразного позерства. Вот Сипягин «спустился из коляски на землю», «с снисходительной улыбкой на устах, в глазах, на всем лице, одним ловким движением плеч сбросив с себя шинель». Вот он, здороваясь с сыном, «взял его подмышки, поднял и приблизил к своему лицу». Вот он приветствует слуг и служанок. «К ручке они не подходили — эта «азиятщина» была давно отменена — и только кланялись почтительно, а Сипягин отвечал их поклонам — больше бровями и носом, чем головою». «Азиятщина», однако, заявила свои права самым неожиданным образом: «полуслепая старушка-нянька явилась с поклоном. Этой, из уважения к ее летам, Сипягин дал поцеловать свою руку» (Новь VI). Подчеркнутые слова проникнуты злейшей насмешкой.

Осмеяние либерального бюрократа достигает особенной остроты в изображении его пустословия. «За обедом Сипягин велел подать шампанского — и, прежде чем выпить за здоровье сына, произнес спич. Он говорил о том, что значит: «служить земле», и по какой дороге он желал бы, чтобы пошел его Николай... (он именно так его назвал), и чего вправе ожидать от него: во-первых, семья; во-вторых, сословие, общество; в-третьих, народ — да, милостивые государи, народ, и в-четвертых, — правительство! Постепенно возвышаясь, Сипягин достиг, наконец, истинного красно речия, причем, наподобие Роберта Пиля, закладывал руку за фалду фрака; пришел в умиление от слова «наука» и кончил свой спич латинским восклицанием: Laboremus!, которое тут же перевел на русский язык» (Новь VIII).

В Сипягине с исключительным остроумием оттеняется и стремление подладиться под народный язык, и вместе с тем полная неудача этих стремлений: «Сипягин, не забывая, что он имеет дело с русским человеком — из народа, не преминул щегольнуть некоторыми изречениями, долженствовавшими доказать, что и он сам—не только русский человек, но «русак» и близко знаком с самой сутью народной жизни! Так, например, на замечание Калломейцева, что дождь может помешать уборке сена, он немедленно отвечал, что «пусть будет сено черно — зато греча бела»; употребил так же поговорки вроде «товар без хозяина сирота»; «десять раз примерь, один раз отрежь»; «когда хлеб — тогда и мера»; «коли к Егорью на березе лист в подушку — на Казанской клади хлеб в кадушку».

«... иногда с ним случалось, что он вдруг промахнется и скажет, например: — «знай кулик свой шесток!», — или: «красна изба углами!» Но общество, в среде которого эти беды с ним случались, большею частью и не подозревало, что тут «notre bon русак» дал промах; да и, благодаря князю Коврижкину, оно уже привыкло к подобным российским «патакэсам».

Изречения эти должны были создать Сипягину репутацию знатока народной жизни. Они адресовались к дворянской знати, от которой зависела его будущая карьера. Вот почему «все эти поговорки и изречения Сипягин произносил каким-то особенным, здоровенным., даже сппловатым голосом — d’une voix rustique. Подобные изречения, вовремя и у места пущенные им в Петербурге, заставляли высокопоставленных, влиятельных дам восклицать: "Comme il connait bien les moeurs de notre peuple!». А высокопоставленные, влиятельные сановники прибавляли: «Les moeurs et les besoins!"

Сатирическое изображение пустопорожнего красноречия Сипягина сильно напоминает речи либеральничающего министра в замечательной сатире Л. К. Толстого «Сон Попова»:

Нет господа! России предстоит,
Соединив прошедшее с грядущим,

Который называется присущим
Всем временам; и став на свои гранит,
Имущим, так сказать, и неимущим
Открыть родник взаимного труда.

Сипягин словно воспроизводит эту пустопорожнюю речь полную намеренных неясностей и выспрен! фразеологии. «С одной стороны, он похвалил консерваторов, а с другой - одобрил либералов, отдавая сим последним некоторый преферанс и причисляя себя к их разряду; превознес народ — но указал на некоторые его слабые стороны; выразил полное доверие к правительству-но спросил себя: исполняют ли все подчиненные его благие предначертания? Признал пользу и важность литературы, но объявил, что без крайней осторожности она не мыслима! Взглянул на запад: сперва порадовался, потом усомнился; взглянул на восток: сперва отдохнул — потом воспрянул. И, наконец, предложил выпить тост за процветание тройственного союза: Религии, Земледелия и Промышленности!» (Новь XXIV).

Сатирические образы «Дыма» и «Нови» привели в состояние крайней ожесточенности тех кто был там высмеян. «Удались мне генералы в «Дыме», метко попал, -шутил Иван Сергеевич. - Знаете ли. когда вышел «Дым», они, настоящие генералы, так обиделись что в один прекрасный вечер, в английском клубе совсем было собрались писать мне коллективное письмо, по которому исключали меня из своего общества Никогда не прощу Соллогубу, что он отговорил их тогда от этого, — растолковав им, что это будет очень глупо. Подумайте, какое бы торжество было для меня получить такое письмо? Я бы его на стенке в золотой рамке повесил320*

Как мы видим, сатирические тенденции действительно проходят через все творчество Тургенева-романиста. В подавляющем большинстве случаев сатира эта имела прогрессивный характер, разоблачая пороки русского дворянского общества, свойственную ему спесь, лицемерие, развращенность, карьеристские вожделения, и главное — оголтелую политическую реакционность.

изображение спиритического сеанса в пятнадцатой главе «Дыма», написанной на двадцать лет раньше соответствующей сцены «Плодов просвещения» и нисколько не уступающей ей в своей художественной выразительности; на сатирически заостренное изображение придворно-аристократического салона в эпилоге «Дыма», опять-таки предвосхищающее аналогичные эпизоды толстовского «Воскресения».

Далеко не все сатирические замыслы Тургенева были им реализованы. У него было, например, намерение заклеймить Болеслава Маркевича, великосветского литератора и взяточника, клеврета Каткова и вместе с тем политического доносчика. Узнав о разоблаченном взяточничестве Маркевича, Тургенев не был удивлен этой вестью. «Мне, — писал он Суворину, — иногда потому только досадно на свою лень, не дающую мне окончить начатый мною роман, что две, три фигуры, ожидающие клейма позора, гуляют, хотя с медными — но не выжженными еще лбами. Да авось я еще встряхнусь» (XII, 472).

Тургеневу удалось «встряхнуться» — но уже не в романах, а в таких, полных сатирической беспощадности стихотворениях в прозе, как «Дурак», «Эгоист»,. «Два четверостишия», «Житейское правило».

Примечания

315* (Несколько позднее Тургенев восхищается сатирическим исполнением роли Робера Макера знаменитым французским актером Фредериком Леметром: «В этой пьесе он страшен... Какая дерзость, какая бесстыдная наглость, какой цинический апломб, какой вызов всему и какое презрение всего!» (XII, 69).)

316* ()

317* (В отличие от обращения к Лаврецкому, которого она рассчитывала пленить приподнятостью своей французской речи, здесь Варвара Павловна с намерением говорит по-русски. Она не обманулась в своих расчетах: «А знаете ли, — говорит ей Калитина, — я удивляюсь, как вы хорошо говорите по-русски»... Варвара Павловна вздохнула. «Я слишком долго пробыла за границей, Марья Дмитриевна, я это знаю; но сердце у меня всегда было русское, и я не забывала своего отечества» (ДГ XXXIX).)

318* (Н. Щедрин. Полное собрание сочинений, т. XVIII, 1937, стр. 144.)

319* ()

320* (Н. А. Островская, «Воспоминания о Тургеневе». «Тургеневский сборник». П., 1915, стр. 91.)