Овсянико-Куликовский Д. Н.: Из "Истории русской интеллигенции"
Глава XII. Обломовщина и Штольц

ГЛАВА XII

ОБЛОМОВЩИНА И ШТОЛЬЦ

1

В предыдущей главе я старался установить воззрение на обломовщину, как на род болезни русского национального уклада. Изучая эту болезнь, мы имеем возможность судить о характере и свойствах русской национальной психологии в ее более или менее нормальном состоянии. И в то же время невольно навязывается мысль, что в самой истории России наш национальный уклад проявляется как сила, действующая не только в своем более или менее нормальном виде, но и в болезненном - в форме обломовщины. Добролюбов совершенно справедливо утверждал, что слово обломовщина "служит ключом в разгадке многих явлений русской жизни..."1. Печать обломовщины действительно лежит на некоторых, по крайней мере, сторонах или процессах нашего общественного развития. Н. И. Пирогов (кстати сказать, человек, совершенно чуждый каких бы то ни было обломовских черт) говорил, что освобождение крестьян запоздало по меньшей мере лет на 50. Едва ли можно сомневаться в том, что в этом запоздании значительно виновата именно обломовщина.

При всем том, однако, я думаю, что не следует преувеличивать значение и размеры этой национальной болезни нашей. Добролюбов преувеличивал их, когда говорил, что "в каждом из нас сидит значительная часть Обломова" (Соч., т. II с. 502)2. Вот и постараемся точнее определить тот круг явлений, который может быть подведен под понятие "обломовщины", те симптомы, какими характеризуется эта болезнь, и, наконец, ее отношение к "норме", к русскому национальному складу в его здоровом состоянии.

В этом деле большую помощь окажет нам тот самый художник, который впервые так обстоятельно исследовал нашу национальную болезнь. Гончаров говорит о ней не только в "Обломове", но и в своих воспоминаниях, озаглавленных "На родине". Те данные, которые мы здесь находим, сразу расширяют круг явлений, подводимых под понятие "обломовщины". Оказывается, что первые - детские и юношеские - впечатления, впоследствии претворившиеся у Гончарова в картину и идею обломовщины, были вынесены им не из деревни, а из города - русского провинциального, захолустного города - ив частности, из среды не исключительно дворянской, а, так сказать, смешанной - дворянско-купеческой. Сам Гончаров, как известно, был купеческого происхождения,-- и Обломовка, где он родился и провел детство, была не деревня, а городской дом, правда походивший на поместье. "Дом у нас,-- читаем в главе второй "На родине",-- был, что называется, полная чаша, как, впрочем, было почти у всех семейных людей в провинции, не имевших поблизости деревни. Большой двор, даже два двора, со многими постройками: людскими, конюшнями, хлевами, сараями, амбарами, птичником и баней. Свои лошади, коровы, даже козы и бараны, и куры и утки - все это насеяло оба двора. Амбары, погреба, ледники переполнены были запасами муки, разного пшена и всяческой провизии для продовольствия нашего и обширной дворни. Словом, целое имение, деревня". Деревенская "Обломовка" вторгалась в город, и сам этот город был своего рода большой, сложной "Обломовкой" с губернатором, чиновниками, купцами, дворянами, проживавшими там иди приезжавшими на выборы. Гончаров живо помнил впечатление, произведенное на него этим городом, когда он приехал туда уже по окончании университетского курса: "Меня обдало,-- пишет он (гл. IV),-- той же "обломовщиной", какую я наблюдал в детстве. Самая наружность родного города не представляла ничего другого, кроме картины сна и застоя... Так и хочется заснуть самому, глядя на это затишье, на сонные окна с опущенными шторами и жалюзи, на сонные физиономии сидящих по домам и попадающиеся на улице лица. "Нам нечего делать! - зевая, думает, кажется, всякое из этих лиц, глядя лениво на вас,-- мы не торопимся, живем - хлеб жуем да небо коптим!" И Гончаров рисует картину этого провинциального сна и застоя. Тут и чиновники, и купцы, и дворяне, и весь обиход жизни... Это были его юношеские впечатления. Им предшествовали соответственные детские, которых описание Гончаров завершает такими словами (в конце главы III): "Мне кажется, у меня, очень зоркого и впечатлительного мальчика, уже тогда, при виде всех этих фигур, этого беззаботного житья-бытья, безделья и лежания, и зародилось неясное представление об обломовщине".

"Фигуры", о которых здесь идет речь,-- это крестный Гончарова, дворянин-помещик, отставной моряк Николай Николаевич Трегубов (названный в воспоминаниях Якубовым) {О нем см. в книге Ев. Ляцкого "Иван Александрович Гончаров". 1904, с. 192 и сл.}, и его приятели - помещики-дворяне Козырев и Гастурин. О Козыреве, между прочим, читаем: "Он не выходил из халата и очень редко выезжал из пределов своего имения... У него была в нескольких верстах другая деревня, но он и в ту не всякий год заглядывал... Кроме сада и библиотеки, он ничего знать не хотел - ни полей, ни лесов, ни границ имения, ни доходов, ни расходов. Когда он езжал в другую деревню,-- рассказывали мне его же люди,-- он спрашивал: "Чьи это лошади?", на которых ехал" (гл. III). "Точно так же,-- продолжает Гончаров,-- не знал и не хотел знать ничего этого и "крестный" мой, и третий близкий их друг и сверстник, А. Г. Гастурин..." Якубов на вопросы о его хозяйстве, доходах и пр. отвечал ("говаривал, зевая"): "А не знаю,-- что привезет денег мой кривой староста, то и есть..." (гл. III).

Когда Козырев и Гастурин приезжали в город на выборы, они останавливались у Якубова, жившего во флигеле у Гончаровых,-- и в памяти певца обломовщины сохранились об этом такие воспоминания: "С утра, бывало, они все трое лежат в постелях, куда им подавали чай или кофе. В полдень они завтракали. После завтрака опять забирались в постели. Так их заставали и гости. Редко, только в дни выборов, они натягивали на себя допотопные фраки или екатерининских времен мундиры и панталоны, спрятанные в высокие сапоги с кисточками, надевали парики, чтоб ехать в дворянское собрание на выборы. Какие смешные были все трое! Они хохотали, оглядывая друг друга, и мы, дети, глядя на них" (гл. III).

Из них двое, Якубов и Козырев, были люди не только образованные, но и в своем роде "идейные". Это были запоздалые вольтерианцы XVIII века. У Козырева была большая библиотека - "все французские книги" (гл. III). Он "был поклонник Вольтера и всей школы -энциклопедистов и сам смотрел маленьким Вольтером, острым, саркастическим... Дух скептицизма, отрицания светился в его насмешливых взглядах, улыбке и сверкал в речах..." (гл. III).

Перед нами любопытные образчики Обломовых первой четверти XIX века. Безделье, лежание, халат, лень заняться даже своими делами, запущенные имения, благодушие и та специфическая "прозрачность" или "хрустальность" души, какою характеризуется Илья Ильич,-- все эти внешние и внутренние признаки настоящей обломовщины здесь налицо. Не отсутствуют и другие черты, столь же существенные: подобно Илье Ильичу, эти добрые господа были крепостники, на то, что они не злоупотребляли своими правами рабовладельцев и обращались с "подданными" мягко, гуманно. Другая черта иллюстрируется подробностями вроде следующей: Козырев и Гастурин приезжали в губернский город в три года раз на дворянские выборы, но совсем не затем, чтобы их выбирали, а, напротив, чтобы не выбирали. "Когда мы хотим повидаться с ними,-- сказывал мне предводитель дворянства Бравин,-- стоит только написать им, что их намерены баллотировать, сейчас же оба бросят свои захолустья и приедут просить, чтоб не выбирали" (гл. III). Они пуще всего боялись того самого, чего так боится Илья Ильич Обломов: чтобы (выражаясь любимой формулой этого последнего) жизнь их не тронула. Когда Илье Ильичу приходится перебираться на другую квартиру или когда он получает неприятные известия из деревни, вообще когда ему приходится что-нибудь предпринять, хлопотать,-- он жалуется, что "жизнь трогает". Якубов, Козырев и Гастурин, подобно Илье Ильичу, удаляются от жизни, избегают общества, прячутся - и совершенно счастливы в своем одиночестве. Им чуждо столь свойственное всякому нормальному человеку стремление участвовать в общественной жизни, вращаться в обществе,-- у них нет честолюбия и нет даже элементарной потребности осуществить свою "общественную стоимость". Отсутствие этой потребности указывает на коренной изъян в их психике,-- тот самый, какой мы видим у Ильи Ильича Обломова.

Обломовщина - не только лень, апатия, квиетизм, но и соединенное с боязнью жизни отсутствие самого чувства общественной стоимости человека, то есть такое состояние психики, при котором человек не страдает от того, что общественная стоимость не осуществилась. Заменою или суррогатом общественной стоимости служит им классовое и сословное самочувствие: они проникнуты до глубины души сознанием, что они - помещики, владельцы крепостных душ, дворяне, привилегированное сословие и могут с спокойною совестью ничего не делать. Но это классовое сознание и чувство у них больше пассивно, чем активно,-- они плохие представители своего класса, неспособны к классовой борьбе и не сумели бы, а может быть, и не захотели бы в критическую минуту отстаивать свои права и прерогативы. Этой - помещичьей, крепостнической, дворянской - разновидности обломовщины отвечает соответственная купеческая, чиновническая и всякая иная сословная или профессиональная. Везде, где наблюдается усыпление состояния мысли и бездействие воли, где чувство личной общественной стоимости заменяется классовым самочувствием и в то же время нет способности к классовой борьбе,-- мы имеем обломовщину. Поэтому, например, бабушка в "Обрыве" (вопреки мнению г. Ляцкого) не может быть отнесена к обломовщине {Книга г. Ляцкого представляет собою несомненно ценный вклад в литературу о Гончарове. По своим задачам и характеру она относится к тому роду исследований, в котором выдвигаются на первый план вопросы психологии и истории творчества изучаемого писателя. Недостатки и спорные положения труда г. Ляцкого указаны в рецензии г. Грузинского ("Вестник воспитания", сентябрь 1904 г.). Г. Ляцкий слишком расширяет субъективную сторону в творчестве Гончарова. Равным образом слишком широко понятие "обломовщины" в истолковании г. Ляцкого.}.

Наблюдая различные виды и ступени обломовщины, мы замечаем, что эта болезнь развивается в человеке постепенно и обнаруживается при обстоятельствах, ей благоприятствующих, в среднем возрасте или в старости. Обломовщина - не детская и не юношеская болезнь. Чтобы заболеть ею, нужно пожить, сложиться, стать зрелым человеком. Илья Ильич сделался лежебокою уже после окончания курса в университете и двухлетней службы в Петербурге. В гл. V первой части, где изложено curriculum vitae {жизнеописание } Ильи Ильича, мы следим за постепенным, хотя и довольно быстрым, развитием его обломовщины. Оставив службу, он продолжал еще бывать в обществе; потом стал отставать и от общества, "простился с толпой друзей",-- "его почти ничто не влекло из дома, и он с каждым днем все крепче и постоянно водворялся в своей квартире". "Сначала ему тяжело стало пробыть целый день одетым, потом он ленился обедать в гостях... Вскоре и вечера надоели ему..." Наконец, узнаем, что у него "с летами возвратилась какая-то ребяческая робость, ожидание опасности и зла от всего, что не встречалось в сфере его ежедневного быта, вследствие отвычки от разнообразных внешних явлений".

в морском сражении, много читал, основательно изучил географию, астрономию, математику и развил в себе незаурядные умственные интересы. Потом, выйдя в отставку и вернувшись на родину, сблизился с тогдашним дворянским кругом и решительно завоевал себе общую симпатию и уважение... "Он был везде принят с распростертыми объятиями, его ласкали, не давали быть одному. И у себя он давал часто обеды, ужины, на которых нередко присутствовали и дамы..." {"На родине", гл. III.} Наконец, был членом масонской ложи. Человек он был живой, общительный, умный, интересный... Но потом вышло следующее:

"Приезжая после, в мои университетские каникулы,-- рассказывает Гончаров,-- я стал замечать, что посетители у него становились редки, а сам он не выезжал никуда, совершая только свои ежедневные прогулки в экипаже... Я видел, что он и на прогулках стал избегать встреч, даже с близкими его знакомыми. От прочих он скрывался, сколько мог" {"На родине", гл. III.}. Сам он объяснял это тем, что "на старости отвык от людей". Гончарову это объяснение казалось недостаточным, и в главе IV он отмечает и другое: "Вглядываясь и вдумываясь тогда в его образ мыслей и жизнь сознательно, я видел кое-что в его характере, к чему прежде у меня не было ключа, что-то постороннее, кроме старческой усталости: не то боязнь, не то осторожность". Он "точно остерегался общества, пятился от знакомых, а незнакомых вовсе не принимал". Загадка разъяснилась, когда Гончаров удостоверился, что после события 14 декабря 1825 года Якубовым, как и многими, овладел несказанный страх и трепет, изображенный Гончаровым в той же главе с юмором, напоминающим тот, с каким описан страх, обуявший Илью Ильича, когда он по ошибке направил казенную бумагу вместо Астрахани в Архангельск.

Якубов перепугался потому, что принадлежал к масонской ложе и имел "образ мыслей". Но нетрудно понять, что психологическим основанием этого специфического страха послужила у Якубова все та же обломовщина, предрасполагающая к боязни людей вообще, к нелюдимости. Это все то же настроение, в силу которого Илья Ильич ожидал непредвиденного несчастья, все та же "ребяческая робость" и тот "нервический страх", о которых говорится в главе V первой части романа: "Он пугался окружающей его тишины и просто и сам не знал чего - у него побегут мурашки по телу..." Обломовщина создает вокруг себя "атмосферу" тишины, одиночество, безлюдье и внушает беспричинный, нервический страх, и если вдруг в самом деле случится что-нибудь чрезвычайное, вроде землетрясения или тех обысков, арестов и допросов, о которых рассказано в главе IV "На родине",-- обломовцы больше других подвержены всем чрезмерностям трепета, вообще свойственного русскому человеку. Исключения, какие могли быть, только подтверждают правило. Гончаров отмечает их: "Только старички, вроде Козырева и еще немногих, ухом не вели и не выползали из своих нор. Козырев саркастически посмеивался и над крутыми мерами властей, и над переполохом. Гром в деревенские затишья не доходил".

"картину болезни", именуемой обломовщиною. Самою характерною чертою нужно признать боязнь жизни и перемен. Обломовцы - это те, которые, подобно Илье Ильичу Обломову, пуще всего боятся, как бы жизнь не тронула их. Все те, которые этого не боятся,-- не Обломовы, хотя бы они ничего не делали, были ленивы не меньше Ильи Ильича и являлись такими же байбаками и увальнями, как Тентетников. Конечно, в большинстве случаев так и выходит, что именно лежебоки и лентяи оказываются одержимыми боязнью жизни и перемен, грозящих нарушить их покой. Но принципиально и психологически это явления разного порядка. Возможны случаи, когда человек превращается в лентяя и лежебока просто потому, что ему нечего делать и незачем трудиться,-- но он был бы очень рад, если бы жизнь его тронула и побудила его стряхнуть с себя лень и апатию. С другой стороны, могут оказаться своего рода Обломовыми и люди, ведущие более или менее подвижной и деятельный образ жизни: нужно только, чтобы их умонастроение и весь душевный склад были отмечены ясно выраженным психологическим консерватизмом, чтобы они боялись всего, что грозит нарушить строй их жизни, выбить их из привычной колеи. Я называю этот консерватизм психологическим в том смысле, что он не связан с интересами человека и даже может вредить им. Это - просто косность воли и мысли, соединенная с инстинктивною, более или менее патологическою боязнью какой бы то ни было перемены в условиях жизни, в социальном положении человека, который может при этом отчетливо сознавать всю выгоду перемены. Психологический консерватизм есть явление общечеловеческое и найдется повсюду. Но у нас он, очевидно, связан с нашим национальным укладом, который в своем нормальном - не обломовском - виде являет черты, аналогичные или психологически родственные тому роду консерватизма, о котором идет речь и который в своем крайнем выражении дает картину обломовщины, с ее халатом, туфлями, вечным лежанием, ленивым покоем, апатией, квиетизмом и разными "ребяческими" страхами.

Наш национальный психический уклад в его нормальном виде характеризуется, между прочим, некоторою пассивностью волевых процессов, замедленным темпом действующей воли, и в сфере мысли это отражается наклонностью к фатализму того или другого рода. Эту последнюю черту отметил г. Ляцкий у Штольца ("И. А. Гончаров", с. 183). Но я думаю нет оснований смотреть на нее, по примеру г. Ляцкого, как на проявление обломовщины у Штольца: последний совершенно свободен от обломовщины, и если он не чужд фатализма, то это потому, что он по национальности - русский, несмотря на полунемецкое происхождение.

Во избежание недоразумений необходимо яснее и точнее определить это понятие фатализма, как характерной принадлежности русского национального уклада.

Прежде всего, этот фатализм может и не быть сознательным и теоретическим: русский человек остается своеобразным фаталистом и тогда, когда не верит в "судьбу". Наш национальный фатализм - волевого происхождения, он - не теория, не верование, а умонастроение, которое может прилаживаться к каким угодно теориям, верованиям,, воззрениям. Но, разумеется, наиболее сродни ему те, которые отмечены известным фаталистическим пошибом. Мы с большею готовностью, чем другие народы, усвояем себе воззрения, ограничивающие роль личности и значение личной инициативы в истории и выдвигающие на первый план закономерный или фатальный "ход вещей". Это отлично гармонирует с нашим волевым укладом. Но, с другой стороны, с тем же укладом согласуются и теории, приписывающие исключительное значение великим людям, "вождям" и "героям": наш волевой уклад одинаково приспособлен как к тому, чтобы мы послушно и понуро шли за "ходом вещей", так и к тому, чтобы мы более или менее охотно следовали за своим "героем" или "вождем", избавляя себя от труда хотеть и действовать. Иначе говоря, строй нашей волевой психики отчасти приближается к психологии толпы и пока еще недостаточно приспособлен к организованному общественному действованию, сознательному и целесообразному, предрешающему события, создающему "ход вещей". Оттуда, между прочим, и слабость у нас классовой организации.

Французское выражение "faire l'histoire" {делать историю.}, столь характерное для французского национального склада, совершенно неприменимо у нас: наша история как-то сама собою делается... В сущности, разумеется, это мы ее делаем, но только пассивно, а не активно,-- и для нас характерны выражения, в которых о нас-то и умалчивается, вроде: "повеяло весной", "наступила реакция", "времена изменились" и т. п. Так, Штольц говорит Обломову: "Ты не знаешь, что закипело у нас теперь..." Это "закипели" "веяния" конца 50-х годов, когда почуялась близость великой реформы, за которою должны были последовать и другие. Для современников, как и для последующих поколений, было не вполне ясно, какие именно общественные силы и в какой мере участвовали в этих событиях первостепенной важности. Опять приходится вспомнить психологию толпы. Впоследствии понадобились специальные изыскания, чтобы выяснить весь этот ход "вещей". Равным образом долго оставался открытым вопрос о том, чему, собственно, мы обязаны победой над Наполеоном в 1812 году: морозу или мудрой медлительности Кутузова, столь гениально изображенной Толстым,-- именно как наш национальный способ действовать?

"Войне и мире" и является художественным воплощением нашего национального волевого уклада и фаталистических наклонностей нашей мысли, в их нормальном виде и в историческом обнаружении {Об этом я писал подробнее в книге о Толстом (т. III Собр. соч., кн. IV и V)3.}. И, можно сказать, мы делали и делаем нашу историю "по-кутузовски". К сожалению, приходится сознаться, что до сих пор мы делали ее и "по-обломовски". Надо уповать, что этот последний "фактор" пойдет на убыль, что приближается время, когда обломовщина, какая еще есть, будет вытеснена из сферы общественной жизни и деятельности и перестанет определять собою "ход вещей" у нас. Симптомы этого оздоровления нашей национальной психики уже намечаются. И нетрудно видеть, что ближайшим результатом этого будет также некоторое изменение в нормальном функционировании наших волевых актов: их темп ускорится, наш "волевой фатализм" пойдет на убыль, яснее обозначатся системы сил, творящие историю,-- и мы будем знать, куда идем и что и как делаем... 

2

Важнейшие признаки обломовщины оттеняются фигурою Штольца. Задуманное и изображенное в противоположность Обломову, это лицо, как художественный образ, оставляет впечатление некоторой априорности и, пожалуй, искусственности построения. При всем том, однако, мы не можем присоединиться к мнению; будто Штольц не удался Гончарову примерно так, как не удался Гоголю Костанжогло. Штольц, во всяком случае, не выдуман. То, что в нем признается неясным, было в ту эпоху неясно в самой жизни, и как этою, так и другими сторонами Штольц представляется нам фигурою, далеко не лишенною типичности для второй половины 50-х годов и начала 60-х.

"Это не жизнь! - говорит он в ответ на разглагольствования замечтавшегося Ильи Ильича (ч. II, гл. IV),-- это какая-то... обломовщина". Когда Обломов хочет доказать ему, что все люди стремятся к покою, что это свойственно природе человеческой, Штольц отвечает: "И утопия-то у тебя обломовская" (там же). Обломовскому культу покоя и квиетизма он противопоставляет культ труда и непрерывного стремления вперед. Илья Ильич готов согласиться с тем, что можно работать, трудиться, "мучиться", по его определению, но только с тою целью, чтобы "обеспечить себя навсегда и удалиться потом на покой, отдохнуть". "Деревенская обломовщина!" - восклицает Штольц. "Или достигнуть службой значения и положения в обществе,-- продолжает развивать свою мысль Обломов,-- и потом в почетном бездействии наслаждаться заслуженным отдыхом..." - "Петербургская обломовщина!" - восклицает Штольц (ч. II, гл. IV). Вот именно в противоположность этому, столь характерному для обломовщины стремлению к "отдыху", "покою", почетному или непочетному "бездействию", Штольц настаивает на необходимости труда ради труда, без всяких видов на "отдых". На вопрос Обломова: "Для чего же мучиться весь век?", он отвечает: "Для самого труда, больше ни для чего. Труд - образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере, моей" (там же). Эти слова, конечно, не означают, что для Штольца безразлично, каким бы делом ни заниматься, что его нисколько не интересует вопрос о цели и значении его труда. Он не будет толочь воду в ступе... Мы хорошо знаем, чем он занят: он "приобретает", составляет себе состояние, ведет свои дела, вместе с тем он учится, развивается, следит за всем, что творится на белом свете, наконец, много путешествует, как по России, так и за границей {Он говорит Обломову: "Я два раза был за границей, после нашей премудрости смиренно сидел на студенческих скамьях в Бонне и Иене, Эрлангене, потом выучил Европу, как свое имение... Я видел Россию вдоль и поперек. Тружусь..." И уверяет, что никогда не перестанет "трудиться", хотя бы учетверил свои капиталы (ч. II, гл. IV).}. Он просвещенный делец и "грюндер". И совершенно очевидно, что этому "труду" он, как и сам Гончаров, приписывает прогрессивное общественное значение. Мало того: его проповедь "труда" не лишена морального оттенка. Это было в духе времени. Отживающей обломовщине, как порождению крепостничества, противопоставляли, накануне падения крепостного права, необходимость предприимчивости, деловитости, инициативы, и эти качества представлялись в виде культурной и даже моральной силы, призванной обновить и возродить Россию. Сама собой устанавливалась "психологическая ассоциация" представлений этих качеств с идеями либерализма, просвещения, общественного развития. И это было симптомом того поворота, который обозначился в нашей внутренней жизни около половины 50-х годов: на смену крепостнического строя выступал буржуазный, выдвигавший вместе с культом наживы, духом предприимчивости, грюндерством новую политическую программу, правда, не вполне ясную, но во всяком случае отмеченную печатью либерализма, общих идей просвещения, прогресса, свободы. Теперь уже нельзя было сочетать деловитости, предприимчивости и наживы с обскурантизмом и политическою отсталостью, как это делал Гоголь. Новый Костанжогло являлся либералом, "просвещенным рационалистом" {Выражение г. Ляцкого о Штольце ("И. А. Гончаров", с. 182).}, прогрессистом.

"программа" - либерально-буржуазная и просветительная: раскрепощение, экономическое развитие страны, промышленный прогресс, просветительная деятельность. Он восторженно приветствует зарю новой жизни, занимавшуюся в конце 50-х годов: он ожидает близкой смены крепостнической и обломовской эпохи новою, либерально-буржуазною, прогрессивною, когда вместо обломовского сна и застоя закипит работа на всех поприщах и процесс оздоровления общественного организма быстро пойдет вперед... Вспомним еще раз те думы, которым предается Штольц, когда он навсегда расстается с Обломовым, сказавшим при прощании: "Не забудь моего Андрея" (сына Ильи Ильича от Пшеницыной). - "Нет, не забуду я твоего Андрея... Погиб ты, Илья: нечего тебе говорить, что твоя Обломовка не в глуши больше, что до нее дошла очередь, что на нее пали лучи солнца! Не скажу тебе, что года через четыре она будет станцией дороги, что мужики твои пойдут работать насыпь, в потом по чугунке покатится твой хлеб к пристани... А там... школы, грамота, а дальше... Нет, перепугаешься ты зари нового счастья, больно будет непривычным глазам. Но поведу твоего Андрея, куда ты не мог идти... и с ним будем приводить в дело наши юношеские мечты" (ч. VI, гл. IX).

Отсюда, между прочим, видно, что этот практический деятель, этот грюндер и деловой человек лелеет "юношеские мечты" и надеется проводить их в жизнь. Несомненно, на личности Штольца лежит еще свежий отпечаток идеализма 40-х годов, к которым относятся его юность, его воспитание, его университетские годы. Он учился в Московском университете, он слушал Грановского, он, конечно, зачитывался статьями Белинского. Из этой "школы" он вынес широкие умственные интересы, а также и те "юношеские мечты", которые, как мы видели, он хранит и в зрелом возрасте. В чем они состояли, мы не знаем, но имеем основание думать, что они были довольно скромны и едва ли шли дальше тех освободительных идей, которые выдвинула эпоха реформ. Духу 40-х годов обязан Штольц также тем своеобразным "эпикурейством", или "разумным эгоизмом", которым отмечена его душевная жизнь, а также и вся его деятельность. Ведь в конце концов все усилия его направлены на то, чтобы создать себе обеспеченную, счастливую, разумную, изящную жизнь. Нельзя сказать, чтобы это было идеалом людей 40-х годов, но это воспитывалось в них условиями времени: общественная деятельность была тогда невозможна - приходилось замыкаться в тесном кругу,-- и нет ничего удивительного в том, что лучшие люди невольно впадали в "эпикурейство". Личная жизнь с ее вопросами любви, счастья, умственных интересов и т. д. силою вещей выдвигалась на первый план. Вспомним, какую выдающуюся роль в жизни лучших людей той эпохи играли любовь, дружба, эстетика, философский и научный дилетантизм. Эти черты еще обострились в глухое время первой половины 50-х годов. И когда, в эти годы, явились новые молодые деятели, вышедшие из другой, не барской среды, одушевленные широкими общественными идеями, натуры стоического пошиба и высокого нравственного закала, тогда и возникла та рознь между "отцами", и "детьми", которая, помимо разногласия в направлении, в идеях и "программах", была прежде всего столкновением противоположных натур, "эпикурейцев" и "стоиков". В литературе представителями нового поколения и вместе с тем нового психологического типа были Чернышевский, Добролюбов, Елисеев и др.

К которому из этих двух типов принадлежит Штольц? Ни к тому, ни к другому, Штольц скорее всего - представитель третьего, тогда нарождавшегося типа - либерала и практического деятеля, сохранившего еще отпечаток идеализма 40-х годов и унаследовавшего от них "эпикурейские" наклонности и вкусы.

Но в других отношениях он как психологический тип резко отличается от людей 40-х годов. Он - человек положительный, натура уравновешенная, чуждая излишеств рефлексии, бодрая, деятельная, жизнерадостная. По складу ума он - позитивист. "Мечте, загадочному, таинственному не было места в его душе. То, что не подвергалось анализу опыта, практической истины, было в глазах его оптический обман... У него не было и того дилетантизма, который любит порыскать в области чудесного или подонкихотствовать в поле догадок и открытий за тысячу лет вперед..." (ч. II, гл. II). Это написано Гончаровым, очевидно, с оглядкою на идеалистов и дилетантов метафизики 40-х годов и с целью оттенить в лице Штольца новый психологический тип, выступавший на смену прежнему. Новый тип оказывается более здоровым, цельным, жизнеспособным. В нем отмечено незаурядное развитие задерживающей и регулирующей воли - в противоположность ее слабости у многих представителей старшего поколения. Мотивировано это - у Штольца - наследственностью (со стороны отца) и спартанским воспитанием. Как бы то ни было, оказывается весь душевный мир Штольца постоянно находится под контролем его воли: "Кажется, и печалями, и радостями он управлял, как движением рук, как шагами ног..." (ч. II, гл. II). Он стремится к тому, чтобы не было "ничего лишнего" в его душе ("в нравственных отправлениях его жизни") - "он искал равновесия практических сторон с тонкими потребностями духа" (там же). Его задачею было - поменьше мудрить и выработать себе "простой, то есть прямой, настоящий взгляд на жизнь"; зная всю трудность этой задачи ("мудрено и трудно жить просто!" - говорит он), он "боялся воображения и всякой мечты" и зорко следил за собою, за каждым шагом своим. Между прочим, "следил он и за сердцем": вопрос любви к женщине занимает свое место в его душевной экономии: "он и среди увлечения чувствовал землю под ногой и довольно силы в себе, чтобы, в случае крайности, рвануться и быть свободным" (там же). Он не верил "в поэзию страстей, не восхищался их бурными проявлениями и разрушительными следами, а все хотел видеть идеал бытия и стремлений человека в строгом понимании и отправлении жизни" (там же).

"вперед!", о котором мечтал Гоголь, будет сказано сперва Штольцами, русскими по национальности, полуиностранцами по крови, и уже вслед за ним явятся соответственные деятели чисто русского происхождения. Прочтем следующее место из этой же главы: "Чтобы сложиться такому характеру, может быть, нужны были и такие смешанные элементы, из каких сложился Штольц. Деятели издавна отливались у нас в пять-шесть стереотипных форм, лениво, вполглаза, глядя вкруг, прикладывали руку к общественной машине и с дремотой двигали ее по обычной колее, ставя ногу в оставленный предшественником след. Но вот глаза очнулись от дремоты, послышались бойкие, широкие шаги, живые голоса... Столько Штольцев должно явиться под русскими именами!"

одной энергии мало,-- нужно еще, чтобы она была направлена на выработку общественного самосознания, на общественное дело, на продолжение новых путей внутреннего развития России. У Штольца она направлена больше на личные цели, на грюндерство и на урегулирование его собственной душевной жизни. Он, пожалуй, окажется отличным работником и умелым проводником новых начал в жизни, но ведь он - не человек творческой мысли в вопросах общественного развития. Это видно уже из того, что он не имеет ясной программы, что его идеология исчерпывается "юношескими мечтами", вынесенными из 40-х годов, между тем как уже заканчивались 50-е годы, приближалась эпоха великих реформ и подымался основной труднейший вопрос русской жизни - о народе, об устроении его экономического быта,-- вопрос, для правильной постановки которого либерализм и просвещенный рационализм Штольца недостаточны, а его грюндерство могло служить даже препятствием. Требовалась широкая демократическая программа, согласованная с возможно широким идеалом политического развития России, и для этого нужны были деятели и мыслители совсем иного направления и иного строя души. Таковые и не замедлили явиться. Один из самых ярких представителей этого нового общественно-политического типа, великий критик-публицист Н. А. Добролюбов, отнесся к Штольцу отрицательно. Он писал: "... что он (Штольц) делает и как он ухитряется делать что-нибудь порядочное там, где другие ничего не могут сделать,-- это для нас остается тайной. Он мигом устроил Обломовку для Ильи Ильича - как? этого мы не знаем. Поехал к начальнику Ивана Матвеевича, которому Обломов дал вексель, поговорил с ним дружески,-- Ивана Матвеича призвали в присутствие и не только что вексель велели возвратить, но даже из службы выходить приказали. И поделом ему, разумеется; но, судя по этому случаю, Штольц не дорос еще до идеала общественного русского деятеля" (Соч. Н. А. Добролюбова, т. II, с. 500--504)4.

далеко опередил свое время и явил образец "общественного русского деятеля" в лучшем смысле этого слова. Оттого и стал он призванным и признанным учителем и воспитателем поколений. Напротив, Штольц не брезгавший вышеуказанными приемами борьбы, был, в этом отношении, шаблонным человеком своего времени. Но сам Добролюбов смягчает суровость своего приговора непосредственно следующими за приведенным местом словами: "Да и нельзя еще (достичь идеала общественного русского деятеля): рано". Окончательное заключение Добролюбова о Штольце сводится к тому, что "он не тот человек, который сумеет на языке, понятном для русской души, сказать нам это всемогущее слово: вперед!" {Известное место из первой главы второй части "Мертвых душ".} (Соч., II, 505)5.

Штольц не вождь, не герой. Он не пролагает новых путей. Он только идет за временем и является представителем эпохи, когда отживала старая обломовщина и на смену крепостного строя возникал новый порядок вещей. Гончаров, конечно, идеализирует Штольца. Устраняя эту идеализацию, мы все-таки скажем, что в предрассветную эпоху конца 50-х годов, когда, по выражению Добролюбова, нужно было "расчищать лес", чтобы выйти на большую дорогу и убежать от обломовщины, Штольцы свою лепту вносили в это дело, хотя бы уже тем, что не сидели на месте, не спали, не кисли, а суетились, просвещались, тормошили Обломовых, радовались наступлению новой эры, отрицали крепостное право.

изображенной в романе Гончарова второстепенными и вводными фигурами), с безнадежною спячкою обломовцев, с глубокими залежами обскурантизма, тогда почти нетронутого,-- Штольц должен быть признан явлением в свое время прогрессивным.

Отметим, в заключение, еще одну черту, которою Штольц резко отличается от новых людей добролюбовского типа. Это - более чем добродушное отношение Штольца к той самой обломовщине, которую он так последовательно отрицает. Добролюбов, как известно, не щадит ее и произносит над нею "суд беспощадный". Для него она - почти порок, во всяком случае - уродство, и человек, зараженный обломовщиной, не заслуживает, по глубокому убеждению критика, ни сожаления, ни снисхождения. В его глазах обломовцы - народ никуда не годный, и обломовщина - наше национальное несчастье и проклятье. Для Штольца она - только болезнь, и он относится к обломовцам с состраданием,-- он их жалеет, как больных, беспомощных, слабых духом и волею, но, по существу, хороших, чистых и честных людей, достойных лучшей участи. Очевидно, это потому так, что он сам вырос под сенью обломовщины, знает обломовцев с детства, принадлежит к их КРУГ" их среде, и еще потому, что он выражает отношение к обломовщине самого Гончарова,-- последовательно-отрицательное, но спокойное и благодушное, как оно выразилось и в знаменитом романе, и в автобиографических очерках "На родине".

Но Гончаров указал на возможность и, пожалуй, необходимость и иного - более радикального - отрицания нашей "национальной болезни", близкого к добролюбовскому. Это отрицание, в мягкой, женственной форме, не нарушающей его последовательности, его принципиальности, дано в самом романе и было в свое время отмечено и превосходно комментировано Добролюбовым. Оно представлено героиней романа Ольгой Ильинской, о которой великий критик писал: "... в ней-то более, нежели в Штольце, можно видеть намек на новую русскую жизнь; а от нее можно ожидать слова, которое сожжет и развеет обломовщину..." (Соч., II, 505)6.

и ее противовесом - Штольцем - и перейти к эпохе и людям 60-х годов, сказать несколько слов об этом чудном женском образе, сохраняющем до сих пор свое обаяние --как ум и характер, и свое значение - как тип. 

3

7

Незаурядная сила и ясность ума, цельность натуры, вечное стремление вперед - к разумной деятельности, к плодотворной общественной работе - вот те черты, которые ставят Ольгу выше других, даже лучших, женщин ее времени и вместе с тем являются главным основанием того, что в лице Ольги обломовщина встретила судью и противника, гораздо более последовательного и решительного, чем Штольц.

Ольга изображена Гончаровым так, что читателю становятся вполне явными ее дальнейшие пути в жизни. Уже Добролюбов предсказывал, что она когда-нибудь бросит Штольца, разочаровавшись в нем как в общественном деятеле и величине моральной. Личным и семейным счастьем она не удовлетворится. Натура изящно-женственная, она вместе с тем одарена мужским умом и мужским стремлением к делу, работе, борьбе. Спокойная, тихая, счастливая жизнь пугает ее, как призрак обломовщины, как болотная тина, грозящая затянуть и поглотить человека. Всего менее могла бы выйти из нее самодовольная мать, женщина-наседка, "нянька своих детей", жена-хозяйка. Это понял и оценил в ней Штольц {"Вдали ему улыбался новый образ, не эгоистки Ольги, не страстно любящей жены, не матери-няньки, увядающей потом в бесцветной, никому не нужной жизни, а что-то другое, высокое, почти небывалое... Ему грезилась мать-создательница и участница нравственной и общественной жизни целого счастливого поколения..." (ч. IV, гл. VIII).}. Ничего нет в ней буржуазного,-- и, очевидно, это послужит когда-нибудь причиной ее разрыва с Штольцем. "Чем счастье ее полнее, тем она становилась задумчивее и даже... боязливее. Она стала строго замечать за собой и уловила, что ее смущала эта тишина жизни, ее остановка на минутах счастья..." (ч. IV, гл. VIII). Нетрудно предвидеть, что когда-нибудь, в одну из таких "остановок жизни", глаза Ольги откроются, и она вдруг поймет, что ее муж, в сущности, далеко не соответствует ее идеалу. У таких, как Штольц, оборотная сторона души маскируется их "деятельностью", подвижностью, предприимчивостью, суетой и шумом; зато тем ярче может выступить она - на досуге, в те счастливые минуты "тишины" и "остановок жизни"... И кажется, Ольга потому и боится этих минут, что смутно предчувствует разочарование, которое они принесут ей. Ольга любит не слепо, а сознательно. К ней неприложима поговорка: "не по-хорошу мил, а по-милу хорош". "Признав раз в избранном человеке достоинства и права на себя, она верила в него и потому любила, а переставала верить - переставала и любить, как случилось с Обломовым" (ч. IV, гл. VIII). Так и Штольца полюбила она "не слепо, а с сознанием", и "чем сознательнее она веровала в него, тем труднее было ему держаться на одной высоте, быть героем не ума ее и сердца только, но и воображения" (там же). И, конечно, он не удержится "на высоте". Он мог бы, пожалуй, остаться "героем ее воображения" в глухое обломовское время, на безлюдье; но времена переменились,-- явилась возможность некоторой общественной работы, борьба манила, новый идеал деятеля уже складывался в сознании лучших людей, и эти лучшие люди уже выступали на арену, разоблачая незначительность "деятельности" и буржуазно-либеральной идеологии Штольцев.

И Ольга "готовилась, ждала"... "Она росла все выше и выше" (там же). Предугадывая ее дальнейшую жизнь, мы скажем, что она, раньше или позже, разочаруется в Штольце, убедится в ничтожности его "деятельности" и в недостаточности его "программы". Она выступит на иной путь, трудный и тернистый, исполненный лишений и невзгод. И куда бы судьба ни забросила ее, в каком бы забытом уголке ни пришлось ей жить,-- она повсюду сохранит на всю жизнь заветы своей молодости. Пройдут года,-- она состарится телом, но не духом: если вы ее где-нибудь встретите, вы будете поражены и очарованы ясностью ее ума, свежестью ее чувства, ее живою отзывчивостью на все вопросы и злобы времени.

типом, объединяющим лучшие стороны русской образованной женщины, сильной умом, волею и внутреннею свободою,-- женщины, имеющей все данные, чтобы явить тот идеал общественного деятеля, о котором некогда мечтал Добролюбов...

Примечания

1 Добролюбов, т. 4, с. 314.

2 Там же, с. 338.

3 "Л. Н. Толстой". - Овсянико-Куликовский Д. Н. Собр. соч. в 9-ти томах. СПб., 1914.

4

5

6 Там же, с. 341-342.

7 "Подснежник", жена В. Н. Майкова; в их доме часто бывал И. А. Гончаров. Увлеченная новыми идеями, Е. П. Майкова в 1866 г. навсегда покинула дом, оставив на попечение мужа троих детей, поселилась в одной из только что созданных коммун на Северном Кавказе. Возможно, именно она послужила прообразом Ольги Ильинской и Веры. - См. подробнее: Лощиц Ю. Гончаров. М., Молодая гвардия, 1977, с. 227--247.

Раздел сайта: