Овсянико-Куликовский Д. Н.: Из "Истории русской интеллигенции"
Введение

Из "Истории русской интеллигенции"

ЧАСТЬ I

ВВЕДЕНИЕ

1

В культурных странах, давно уже участвующих в развитии мирового прогресса, интеллигенция то есть образованная и мыслящая часть общества, созидающая и распространяющая общечеловеческие духовные ценности, представляет собою, если можно так выразиться, величину бесспорную, ясно определившуюся, сознающую свое назначение, свое призвание. Там интеллигенция делает свое дело, работая на всех поприщах общественной жизни, мысли и творчества и не задаваясь (разве лишь случайно и мимоходом) мудреными вопросами вроде: "Что же такое интеллигенция и в чем смысл ее существования?" Там не подымаются "споры об интеллигенции", или если иногда и подымаются, то не получают и сотой доли того значения, какое они имеют у нас. Не приходится там и писать книг на тему: "история интеллигенции"... Вместо того в тех счастливых странах пишут книги по истории наук, философии, техники, искусства, общественных движений, политических партий...

Иначе стоит дело в странах отсталых и запоздалых. Здесь интеллигенция является чем-то новым и необычным, величиною не "бесспорною", не определившеюся: она созидается и стремится к самоопределению; ей трудно уяснить себе свои пути, выйти из состояния брожения и обосноваться на прочном базисе разнообразного и плодотворного культурного труда, на который был бы спрос в стране, без которого страна не только не могла бы обойтись, но и сознавала бы это.

И потому в странах отсталых и запоздалых интеллигенция то и дело прерывает свою работу недоуменными вопросами вроде: "что же такое интеллигенция и в чем смысл ее существования?", "кто виноват", что она не находит своего настоящего дела?", "что делать?"...

Вот именно в таких странах пишут "историю интеллигенции", то есть историю этих недоуменных и мудреных вопросов. И такая "история", по необходимости, превращается в психологию.

Тут мы - en pleine psychologie... {в центре психологии (фр.). - Ред.} Приходится выяснять психологию интеллигентского "горя", происшедшего от интеллигентного "ума",-- от самого факта появления этого ума в стране запоздалой и отсталой. Приходится вскрывать психические основы скуки Онегина, объяснять, почему Печорин попусту растратил свои богатые силы, почему скитался и томился Рудин и т. д.

"отщепенцев", "лишних людей", их преемников в пореформенное время - "кающихся дворян", "разночинцев" и т. д.

Эта психология - настоящий "человеческий документ", сам по себе в высокой степени ценный, крайне любопытный для иностранца-наблюдателя, а для нас, русских, имеющий глубоко жизненное значение - воспитательное и просветительное.

Здесь очерчивается ряд вопросов, из которых я остановлюсь лишь на одном - не для того, конечно, чтобы решить его на этих страницах "Введения", а только для того, чтобы, наметив его, сразу ввести читателя in mediass res {в самую суть дела (лат.). -- Ред.} - в круг тех основных идей, которые я положил в основу этого посильного труда по "истории русской интеллигенции". 

2

Это - вопрос о резком, бьющем в глаза контрасте между богатством умственной и вообще душевной жизни нашей интеллигенции от 20-х годов прошлого века до наших дней и сравнительною незначительностью достигнутых результатов в смысле прямого влияния интеллигенции на ход вещей у нас и на подъем общей культуры в стране.

Это - антитеза богатства наших идеологий, доходившего нередко до изысканности, до роскоши наших литературных и, в частности, художественных сокровищ, с одной стороны, и нашей всероссийской отсталости - с другой, нашей культурной (выражаясь крылатым словом Гоголя) "бедности да бедности".

Прямым последствием этого вопиющего противоречия явились и продолжают являться особые настроения, свойственные нашей интеллигенции,-- настроения, которые я назову "чаадаевскими", потому что их провозвестником был Чаадаев, давший им первое и притом наиболее резкое н крайнее выражение в своих знаменитых "философических письмах".

Вспомним любопытный эпизод, связанный с ними, я впечатление, ими произведенное.

Никитенко в своем "Дневнике" под 25 октября 1836 года записал следующее: "Ужасная суматоха s цензуре и в литературе. В 15-м No "Телескопа" (т. XXXIV) напечатана статья под заглавием: "Философские письма". Статья написана прекрасно; автор ее (П. Я.) Чаадаев. Но в ней весь наш русские быт выставлен в самом мрачном виде. Политика, нравственность, даже религия представлены как дикое, уродливое исключение из общих законов человечества. Непостижимо, как цензор А. В. Болдырев пропустил ее. Разумеется, в публике поднялся шум. Журнал запрещен. Болдырев, который одновременно был профессором и ректором Московского университета, отрешен от всех должностей. Теперь его вместе с (Н. И.) Надеждиным, издателем "Телескопа", везут сюда для ответа"1.

Чаадаева, как известно, объявили сумасшедшим и подвергли домашнему аресту {О Чаадаеве мы имеем превосходные страницы П. Н. Милюкова в его книге "Главные течения русской исторической мысли" (в 3-м изд. 1913 г., с. 323--342) и замечательный труд М. Я. Гершензона - "П. Я. Чаадаев" (1908), где переизданы и сочинения Чаадаева.}.

О впечатлении, произведенном статьей Чаадаева на мыслящих людей того времени, можно судить но воспоминаниям Герцена в "Былое и думы": "... письмо Чаадаева потрясло всю мыслящую Россию... Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь... Летом 1836 года я спокойно сидел за своим письменным столом в Вятке, когда почтальон принес мне последнюю книжку "Телескопа"..."2 "Философское письмо к даме, перевод с французского"3 сперва не привлекло к себе его внимания,-- он принялся за другие статьи. Но когда он стал читать "письмо", то оно сразу глубоко заинтересовало его: "... со второй, с третьей страницы меня остановил печально-серьезный тон: от каждого слова веяло долгим страданием, уже охлажденным, но еще озлобленным. Этак пишут только люди, долго думавшие, много думавшие и много испытавшие жизнью" а не теорией... Читаю дальше,-- письмо растет, оно становится мрачным обвинительным актом против России, протестом личности, которая за все вынесенное хочет высказать часть накопившегося на сердце. Я раза два останавливался, чтоб отдохнуть и дать улечься мыслям и чувствам, и потом снова читал и читал. И это напечатано по-русски неизвестным автором... Я боялся, не сошел ли я с ума. Потом я перечитывал "письмо" Витбергу, потом С.4, молодому учителю вятской гимназии, потом опять себе. Весьма вероятно, что то же самое происходило в разных губернских и уездных городах, в столицах и господских домах. Имя автора я узнал через несколько месяцев" (Соч. А. И. Герцена, т. 11, с. 402--403).

Основную мысль "письма" Герцен формулирует так: "... прошедшее России пусто, настоящее невыносимо, а будущего для нее вовсе нет, это - "пробел разумения, грозный урок, данный народам,-- до чего отчуждение и рабство могут довести {Подлинные выражения Чаадаева. Здесь и далее разрядка в цитатах принадлежит Д. Н. Овсянико-Куликовскому.}. Это было покаяние и обвинение..." (403) 5.

Философско-историческое построение Чаадаева подкупает стройностью и последовательностью развития основной идеи, которой нельзя отказать ни в относительной оригинальности {П. Н. Милюков указывает на сочинение Бональда "Legis u lation primitive, considérée par la Raison"6 и резкою односторонностью мистико-христианского, католического воззрения. Перечитывая знаменитые "письма", Мы невольно думаем об авторе: вот - самобытный и глубокий мыслитель, страдавший каким-то дальтонизмом мысли и не обнаруживающий - в своих суждениях - ни чувства меры, ни такта, ни критической осторожности.

Приведу некоторые места - из числа наиболее парадоксальных,-- с тем чтобы затем подвергнуть их некоторой "операции": отбросив крайности, смягчив резкости, нетрудно обнаружить скрытое в глубине идей Чаадаева зерно какой-то грустной правды, которою легко объясняются "чаадаевские настроения" нашей интеллигенции, но отнюдь не оправдываются выводы и парадоксы Чаадаева.

Отрицание Чаадаева направлено прежде всего на историческое прошлое России. У нас, по его мнению, не было героического периода, "увлекательного фазиса" "юности", "бурной деятельности", "кипучей игры духовных сил народных". Наша историческая юность, это - киевский период и время татарского ига, о котором Чаадаев говорит: "... сначала - дикое варварство, потом грубое невежество, затем свирепое и унизительное чужеземное владычество, дух которого позднее унаследовала наша национальная власть,-- такова печальная история нашей юности..." (Гершензон, 209)7. Эта эпоха не оставила "ни пленительных воспоминаний, ни грациозных образов в памяти народа, ни мощных поучений в его предании. Окиньте взглядом все прожитые нами века, все занимаемое нами пространство,-- вы не найдете ни одного привлекательного воспоминания, ни одного почтенного памятника, который властно говорил бы нам о прошлом, который воссоздавал бы его живо и картинно..." (там же)8.

Резкая утрировка бросается здесь в глаза,-- и уже Пушкин, в письмах к Чаадаеву, резонно возражал ему, указывая на то, что его краски слишком сгущены9. Наше историческое прошлое не блещет, конечно, ярким колоритом и, сравнительно с западноевропейским средневековьем, представляется тусклым, серым, невзрачным,-- но картина, начертанная Чаадаевым, свидетельствует лишь о том, что ее автор не обладал задатками историка, не был призван к спокойному и объективному историческому созерцанию, а был типичный импрессионист в истории и в философии истории. На импрессионизме нельзя построить сколько-нибудь правильного исторического воззрения, в особенности если исходным пунктом служит предвзятая узкая идея, вроде той, которая вдохновляла Чаадаева.

Но, однако, если отбросить крайности ("ни одного привлекательного воспоминания", "ни одного почтенного памятника" и т. д.) и неуместные требования (например, каких-то "грациозных образов"), если профильтровать ретроспективные филиппики Чаадаева, то в осадке получится вполне возможное и закономерное настроение мыслящего человека, который, вкусив от европейской культуры, выносит из созерцаний нашего прошлого скорбные мысли о его относительной скудости, об угнетающих и притупляющих условиях жизни, о какой-то национальной немощи. Впоследствии историк Щапов (кажется, независимо от идей Чаадаева) в ряде исследований сделал попытку документально обосновать этот печальный факт нашей исторической скудости10. Попытка вышла не вполне удачною, но показала психологическую возможность такого настроения и воззрения, уже вовсе не обусловленных предвзятою мистическою доктриною или какими-либо пристрастиями к католическому Западу.

"Взгляните вокруг себя. Не кажется ли, что всем нам не сидится на месте? Мы все имеем вид путешественников. Ни у кого нет определенной сферы существования (?), ни для чего не выработано хороших привычек (?), ни для чего нет правил (?); нет даже домашнего очага (??)... В своих домах мы как будто на постое, в семье имеем вид чужестранцев, в городах кажемся кочевниками, и даже больше, нежели те кочевники, которые пасут свои стада в наших степях, ибо они сильнее привязаны к своим пустыням, чем мы к нашим городам..." (с. 208)11.

Все это, очевидно, преувеличено почти до абсурда, и краски сгущены до аляповатости. Но тем не менее тут скрывается зерно глубокой правды.

Отсутствие культурной выправки, воспитанности, отчужденность от окружающей среды, тоска существования, "душевное скитальчество", недостаток того, что можно назвать "культурною оседлостью",-- все это черты слишком известные, и в этой книге мы будем говорить о них подробно. Но вот на что следует обратить внимание и что, надеюсь, выяснится в конце этой посильной "психологической истории" нашей интеллигенции. Черты, на которые указал, по обычаю своему сильно сгустив краски, Чаадаев, шли на убыль,-- по мере численного роста нашей интеллигенции и прогрессивного развития ее идеологии. Чацкий просто бежал - "искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок", Онегин и Печорин скучали, "прожигали жизнь" и скитались, Рудин "душою скитался", маялся и погиб в Париже на баррикадах. Но уже Лаврецкий "сел на землю" и как-никак "пахал ее" и нашел "пристанище". Потом пошли "нигилисты", "разночинцы", "кающиеся дворяне", и все они более или менее знали, что делают, чего хотят, куда идут,-- и были в большей или меньшей мере свободны от "чаадаевских настроений" и от душевных томлений людей 40-х годов.

Тем не менее "чаадаевские настроения" далеко еще не ликвидированы,-- возможность их появления, в более или менее смягченной форме, не устранена. Можно утверждать только, что мы идем к их устранению в будущем и что после великого поворота нашей истории в 60-х годах они потеряли свою былую остроту.

"Чаадаевские настроения" были, в дореформенное время, психологически неизбежным порождением отчужденности передовой части общества от широкой общественной среды и от народа.

Реформы 60-х годов, успехи демократизации, распространение просвещения, численный рост интеллигенции сделали невозможным рецидив этих безотрадных настроений в форме того "национального пессимизма" или "национального отчаяния", к какому нередко были близки люди 30-х и 40-х годов, сочувственно прислушивавшиеся к филиппикам Чаадаева, не разделяя, однако, его воззрений и выводов. 

3

"Чаадаевских настроений" не был чужд даже уравновешенный русский патриот Пушкин, так умно и метко возражавший Чаадаеву. "После стольких возражений,-- писал великий поэт московскому мыслителю,-- я должен вам сказать, что в вашем послании есть много вещей глубокой правды. Нужно признаться, что наша общественная жизнь весьма печальна. Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, к справедливости и правде, это циническое презрение к мысли и к человеческому достоинству действительно приводят в отчаяние. Вы хорошо сделали, что громко это высказали..."12

Пушкин, как и многие, одобрял филиппику Чаадаева в той ее части, которая была направлена на современную Россию, на тогдашнюю русскую действительность, но не признавал основательными огульные нападки Чаадаева на историческое прошлое России и его отрицательное, глубоко пессимистическое отношение к ее будущности.

Одинаково отрицательно относились к современной русской действительности и западники, Но ни те, ни другие не теряли веры в будущее России и были весьма далеки от того национального самоотрицания и самоуничижения, выразителем которого явился Чаадаев.

И многое из того, что передумали, перечувствовали, что создали, что высказали благороднейшие умы эпохи - Белинский, Грановский, Герцен, К. Аксаков, Ив. и П. Киреевские, Хомяков, потом Самарин и другие,-- было как бы "ответом" на вопрос, русская история казалась каким-то недоразумением, бессмысленным прозябанием в отчуждении от цивилизованного мира, идущего вперед,-- славянофилы и западники стремились уяснить смысл нашего исторического прошлого, заранее полагая, что он был и что русская история, как и западноевропейская, может и должна иметь свою "философию". Расходясь в понимании смысла нашей исторической жизни, они сходились в скорбном отрицании настоящего и в стремлении заглянуть в будущее, в уповании на будущее, которое Чаадаеву представлялось ничтожным и безнадежным {Позже Чаадаев отступил от этого пессимизма и в "Апологии сумасшедшего" высказал несколько бодрых мыслей, близких к русскому мессианизму славянофилов и Герцена. См. у Гершензона, с. 292 и сл. 13.}.

История русской интеллигенции на протяжении всего XIX века идет в направлении, как сказано выше, убыли "чаадаевщины" в разных ее формах, и можно предвидеть, что в недалеком будущем мы достигнем полной ее ликвидации.

"чаадаевских настроений", их последовательного смягчения, их временного (в разные эпохи) обострения, наконец, их неизбежного упразднения в будущем и составит задачу предлагаемого труда.

Примечания

1 Никитенко А. В. Дневник в 3-х томах, т. I. M., Гослитиздат, 1955, с. 188 (далее по этому изданию).

2 Герцен А. И. Былое и думы, часть четвертая, гл. XXX.

3 Адресат первого "Философического письма" - Екатерина Дмитриевна Панова, с которой П. Я. Чаадаев познакомился в 1827 г. в Подмосковье; семья Пановых жила по соседству, во время длительных прогулок Чаадаев вел с жаждущей духовного общения женщиной беседы. "Философическое письмо" было написано как ответ на письмо Е. Д. Пановой. (Подробнее см.: Кайдаш С. Сильнее бедствия земного. Очерки о женщинах русской истории. М., 1983.)

4

5 Герцен А. И. Былое и думы, часть четвертая, гл. XXX.

6 Бональд Л. -Г. -А. Примитивное законодательство с позиций Разума (1817).

7 Чаадаев П. Я. Статьи и письма. М., Современник, 1987, с. 37.

8 Там же.

9

10 Историк А. П. Щапов, исследователь церковного раскола, старообрядчества в работах 1850--1860-х годов "Русский раскол старообрядства", "Земство и раскол", "Исторические очерки народного миросозерцания и суеверия (православного и старообрядческого) " доказывал, что раскол не только религиозное, но историко-бытовое и социальное явление.

11 Чаадаев П. Я. Статьи и письма, с. 36.

12 Из письма П. Я. Чаадаеву от 19 октября 1836 г. - Пушкин, т. X, с. 689.

13 Чаадаев П. Я. Статьи и письма, с. 134--145.