Дворянское гнездо (главы 41-45, эпилог)

Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
Приложения: 1 2 3 4 5 6 7 8 9

XLI

Лаврецкий провел полтора дня в Васильевском и почти все время пробродил по окрестностям. Он не мог оставаться долго на одном месте: тоска его грызла; он испытывал все терзанья непрестанных, стремительных и бессильных порывов. Вспомнил он чувство, охватившее его душу на другой день после приезда в деревню; вспомнил свои тогдашние намерения и сильно негодовал на себя. Что могло оторвать его от того, что он признал своим долгом, единственной задачей своей будущности? Жажда счастья - опять-таки жажда счастья!" "Видно, Михалевич прав, - думал он. - Ты захотел вторично изведать счастья в жизни, - говорил он сам себе, - ты позабыл, что и то роскошь, незаслуженная, милость, когда оно хоть однажды посетит человека. Оно не было полно, оно было ложно, скажешь ты; да предъяви же свои права на полное, истинное счастье! Оглянись, кто вокруг тебя блаженствует, кто наслаждается? Вон мужик едет на косьбу; может быть, он доволен своей судьбою... Что ж? захотел ли бы ты поменяться с ним? Вспомни мать свою: как ничтожно малы были ее требования, и какова выпала ей доля? Ты, видно, только похвастался перед Паншиным, когда сказал ему, что приехал в Россию затем, чтобы пахать землю; ты приехал волочиться на старости лет за девочками. Пришла весть о твоей свободе, и ты все бросил, все забыл, ты побежал, как мальчик за бабочкой..." Образ Лизы беспрестанно представлялся ему посреди его размышлений; он с усилием изгонял его, как и другой неотвязный образ, другие, невозмутимо-лукавые, красивые и ненавистные черты. Старик Антон заметил, что барину не по себе; вздохнувши несколько раз за дверью да несколько раз на пороге, он решился подойти к нему, посоветовал ему напиться чего-нибудь тепленького. Лаврецкий закричал на него, велел ему выйти, а потом извинился перед ним; но Антон от этого еще больше опечалился. Лаврецкий не мог сидеть в гостиной: ему так и чудилось, что прадед Андрей презрительно глядит с полотна на хилого своего потомка. "Эх ты! мелко плаваешь!" - казалось, говорили его набок скрученные губы. "Неужели же, - думал он, - я не слажу с собою, поддамся этому... вздору?" (Тяжело раненные на войне всегда называют "вздором" свои раны. Не обманывать себя человеку - не жить ему на земле.) "Мальчишка я, что ли, в самом деле? Ну да: увидал вблизи, в руках почти держал возможность счастия на всю жизнь - оно вдруг исчезло; да ведь и в лотерее - повернись колесо еще немного, и бедняк, пожалуй, стал бы богачом. Не бывать, так не бывать - и кончено. Возьмусь за дело, стиснув зубы, да и велю себе молчать; благо, мне не в первый раз брать себя в руки. И для чего я бежал, зачем сижу здесь, забивши, как страус, голову в куст? Страшно беде в глаза взглянуть - вздор!" - Антон! - закричал он громко, - прикажи сейчас закладывать тарантас. "Да, - подумал он опять, - надо велеть себе молчать, надо взять себя в ежовые рукавицы..."

Такими-то рассуждениями старался помочь Лаврецкий своему горю, но оно было велико и сильно; и сама выжившая не столько из ума, сколько изо всякого чувства, Апраксея покачала головой и печально проводила его глазами, когда он сел в тарантас, чтобы ехать в город. Лошади скакали; он сидел неподвижно и прямо, и неподвижно глядел вперед на дорогу.

XLII

Лиза накануне написала Лаврецкому, чтобы он явился к ним вечером; но он сперва отправился к себе на квартиру. Он не застал дома ни жены, ни дочери; от людей он узнал, что она отправилась с ней к Калитиным. Это известие и поразило его и взбесило. "Видно, Варвара Павловна решилась не давать мне жить", - подумал он с волнением злобы на сердце. Он начал ходить взад и вперед, беспрестанно отталкивая ногами и руками попадавшиеся ему детские игрушки, книжки, разные женские принадлежности; он позвал Жюстину и велел ей убрать весь этот "хлам". "Oui, monsieur" {"Да, сударь" (франц.).}, - сказала она с ужимкой и начала прибирать комнату, грациозно наклоняясь и каждым своим движением давая Лаврецкому чувствовать, что она считает его за необтесанного медведя. С ненавистью смотрел он на ее истасканное, но все еще "пикантное", насмешливое, парижское лицо, на ее белые нарукавнички, шелковый фартук и легкий чепчик. Он услал ее, наконец, и после долгих колебаний (Варвара Павловна все не возвращалась) решился отправиться к Калягиным, - не к Марье Дмитриевне (он бы ни за что не вошел в ее гостиную, в ту гостиную, где находилась его жена), но к Марфе Тимофеевне; он вспомнил, что задняя лестница с девичьего крыльца вела прямо к ней. Лаврецкий так и сделал. Случай помог ему: он на дворе встретил Шурочку; она провела его к Марфе Тимофеевне. Он застал ее, против ее обыкновения, одну; она сидела в уголку, простоволосая, сгорбленная, с скрещенными на груди руками. Увидев Лаврецкого, старушка очень всполошилась, проворно встала и начала ходить туда и сюда по комнате, как будто отыскивая свой чепец.

- А, вот ты, вот, - заговорила она, избегая его взора и суетясь, - ну, здравствуй. Ну, что ж? Что же делать? Где ты был вчера? Ну, она приехала, ну да. Ну, надо уж так... как-нибудь.

Лаврецкий опустился на стул.

- Ну, садись, садись, - продолжала старушка. - Ты прямо наверх прошел? Ну да, разумеется. Что ж? ты на меня пришел посмотреть? Спасибо.

Старушка помолчала; Лаврецкий не знал, что сказать ей; но она его понимала.

- Лиза... да, Лиза сейчас здесь была, - продолжала Марфа Тимофеевна, завязывая и развязывая шнурки своего ридикюля. - Она не совсем здорова. Шурочка, где ты? Поди сюда, мать моя, что это ты посидеть не можешь? И у меня голова болит. Должно быть, от эфтого от пенья да от музыки.

- От какого пенья, тетушка?

- Да как же; тут уж эти как, бишь, они по-вашему, дуэты пошли. И все по-итальянски: _чи-чи_ да _ча-ча_, настоящие сороки. Начнут ноты выводить, просто так за душу и тянут. Паншин этот да вот твоя. И как это все скоро уладилось: уж точно по-родственному, без церемоний. А впрочем, и то сказать: собака - и та пристанища ищет, не пропадать же, благо люди не гонят.

- Все-таки, признаюсь, я этого не ожидал, - возразил Лаврецкий, - тут смелость нужна была большая.

- Нет, душа моя, это не смелость, это расчет. Да господь с ней! Ты ее, говорят, в Лаврики посылаешь, правда?

- Да, я предоставляю это именье Варваре Павловне.

- Денег спрашивала?

- Пока еще нет.

- Ну, это не затянется. А я тебя только теперь разглядела. Здоров ты?

- Здоров.

- Шурочка, - воскликнула вдруг Марфа Тимофеевна, - поди-ка скажи Лизавете Михайловне - то есть, нет, спроси у ней... ведь она внизу?

- Ну да; так спроси у ней: куда, мол, она мою книжку дела? Она уж знает.

- Слушаю-с.

Старушка опять засуетилась, начала раскрывать ящики в комоде. Лаврецкий сидел неподвижно на своем стуле.

Вдруг послышались легкие шаги по лестнице - и вошла Лиза.

Лаврецкий встал и поклонился; Лиза остановилась у двери.

- Лиза, Лизочка, - хлопотливо заговорила Марфа Тимофеевна, - куда ты мою книжку, книжку куда положила?

- Какую книжку, тетенька?

- Да книжку, боже мой! Я тебя, впрочем, не звала... Ну, все равно. Что вы там внизу делаете? Вот и Федор Иваныч приехал. Что твоя голова?

- Ничего.

- Ты все говоришь: ничего. Что у вас там внизу, опять музыка?

- Нет - в карты играют.

- Да, ведь она на все руки. Шурочка, я вижу, тебе по саду бегать хочется. Ступай.

- Да нет, Марфа Тимофеевна...

- Не рассуждай, пожалуйста, ступай. Настасья Карповна в сад пошла одна: ты с ней побудь. Уважь старуху. - Шурочка вышла. - Да где ж это мой чепец? Куда это он делся, право?

- Позвольте, я поищу, - промолвила Лиза.

- Сиди, сиди; у меня самой ноги еще не отвалились. Должно быть, он у меня там в спальне.

И, бросив исподлобья взор на Лаврецкого, Марфа Тимофеевна удалилась. Она оставила было дверь отворенной, до вдруг вернулась к ней и заперла ее.

Лиза прислонилась к спинке кресла и тихо занесла себе руки на лицо; Лаврецкий остался, где был.

- Вот как мы должны были увидеться, - проговорил он наконец.

Лиза приняла руки от лица.

- Наказаны, - проговорил Лаврецкий. - За что же вы-то наказаны?

Лиза подняла на него свои глаза. Ни горя, ни тревоги они не выражали; они казались меньше и тусклей. Лицо ее было бледно; слегка раскрытые губы тоже побледнели.

Сердце в Лаврецком дрогнуло от жалости и любви.

- Вы мне написали: все кончено, - прошептал он, - да, все кончено - прежде чем началось.

- Это все надо забыть, - проговорила Лиза, - я рада, что вы пришли; я хотела вам написать, но этак лучше. Только надо скорее пользоваться этими минутами. Нам обоим остается исполнить наш долг. Вы, Федор Иваныч, должны примириться с вашей женой.

- Лиза!

- Я вас прошу об этом; этим одним можно загладить... все, что было. Вы подумаете - и не откажете мне.

- Лиза, ради бога, вы требуете невозможного. Я готов сделать все, что вы прикажете; но теперь примириться с нею!.. Я согласен на все, я все забыл; но не могу же я заставить свое сердце... Помилуйте, это жестоко!

- Я не требую от вас... того, что вы говорите; не живите с ней, если вы не можете; но примиритесь, - возразила Лиза и снова занесла руку на глаза. - Вспомните вашу дочку; сделайте это для меня.

- Хорошо, - проговорил сквозь зубы Лаврецкий, - это я сделаю, положим; этим я исполню свой долг. Ну, а вы - в чем же ваш долг состоит?

- Про это я знаю. Лаврецкий вдруг встрепенулся.

- Уж не собираетесь ли вы выйти за Паншина? - спросил он.

Лиза чуть заметно улыбнулась.

- О нет! - промолвила она.

- Ах, Лиза, Лиза! - воскликнул Лаврецкий, - как бы мы могли быть счастливы! Лиза опять взглянула на него.

- Теперь вы сами видите, Федор Иваныч, что счастье зависит не от нас, а от бога.

- Да, потому что вы...

Дверь из соседней комнаты быстро растворилась, и Марфа Тимофеевна вошла с чепцом в руке.

- Насилу нашла, - сказала она, становясь между Лаврециим и Лизой, - Сама его заложила. Вот что значит старость-то, беда! А впрочем, и молодость не лучше. Что, ты сам с женой в Лаврики поедешь? - прибавила она, оборотясь к Федору Иванычу.

- С нею в Лаврики? я? Не знаю, - промолвил он, погодя немного.

- Сегодня - нет.

- Ну, хорошо, как знаешь; а тебе, Лиза, я думаю, надо бы вниз пойти. Ах, батюшки светы, я и забыла снегирю корму насыпать. Да вот постойте, я сейчас...

И Марфа Тимофеевна выбежала, не надев чепца.

Лаврецкий быстро подошел к Лизе.

- Лиза, - начал он умоляющим голосом, - мы расстаемся навсегда, сердце мое разрывается, - дайте мне вашу руку на прощание.

Лиза подняла голову. Ее усталый, почти погасший взор остановился на нем...

- Нет, - промолвила она и отвела назад уже протянутую руку, - нет, Лаврецкий (она в первый раз так его называла), не дам я вам моей руки. К чему? Отойдите, прошу вас. Вы знаете, я вас люблю... да, я люблю вас, - прибавила она с усилием, - но нет... нет.

И она поднесла платок к своим губам.

- Дайте мне по крайней мере этот платок.

Дверь скрыпнула... Платок скользнул по коленям Лизы. Лаврецкий подхватил его, прежде чем он успел упасть на пол, быстро сунул его в боковой карман и, обернувшись, встретился глазами с Марфой Тимофеевной.

- Лизочка, мне кажется, тебя мать зовет, - промолвила старушка.

Лиза тотчас встала и ушла.

Марфа Тимофеевна опять села в свой уголок. Лаврецкий начал прощаться с нею.

- Федя, - сказала она вдруг.

- Что, тетушка?

- Ты честный человек?

- Как?

- Я спрашиваю тебя: честный ли ты человек?

- Надеюсь, да.

- Гм. А дай мне честное слово, что ты честный человек.

- Уж я знаю, к чему. Да и ты, мой кормилец, коли подумаешь хорошенько, ведь ты не глуп, сам поймешь, к чему я это у тебя спрашиваю. А теперь прощай, батюшка. Спасибо, что навестил; а слово сказанное помни, Федя, да поцелуй меня. Ох, душа моя, тяжело тебе, знаю; да ведь и всем не легко. Уж на что я, бывало, завидовала мухам: вот, думала я, кому хорошо на свете пожить; да услыхала раз ночью, как муха у паука в лапках ноет, - нет, думаю, и на них есть гроза. Что делать, Федя; а слово свое все-таки помни. Ступай.

Лаврецкий вышел с заднего крыльца и уже приближался к воротам... Его нагнал лакей.

- Марья Дмитриевна приказали просить вас к ней пожаловать, - доложил он Лаврецкому.

- Скажи, братец, что я не могу теперь... - начал было Федор Иваныч.

- Приказали очинно просить, - продолжал лакей, - приказали сказать, что они одни.

- А разве гости уехали? - спросил Лаврецкий.

- Точно так-с, - возразил лакей и осклабился. Лаврецкий пожал плечами и отправился вслед за ним.

XLIII

Марья Дмитриевна сидела одна у себя в кабинете на вольтеровском кресле и нюхала одеколон; стакан воды с флер-д'оранжем стоял возле нее на столике. Она волновалась и как будто трусила.

Лаврецкий вошел.

- Вы желали меня видеть, - сказал он, холодно кланяясь.

- Да, - возразила Марья Дмитриевна и отпила немного воды. - Я узнала, что вы прошли прямо к тетушке; я приказала вас просить к себе: мне нужно переговорить с вами. Садитесь, пожалуйста. - Марья Дмитриевна перевела дыхание. - Вы знаете, - продолжала она, - ваша жена приехала.

- Это мне известно, - промолвил Лаврецкий.

- Ну да, то есть я хотела сказать: она ко мне приехала, и я приняла ее; вот о чем я хочу теперь объясниться с вами, Федор Иваныч. Я, слава богу, заслужила, могу сказать, всеобщее уважение и ничего неприличного ни за что на свете не сделаю. Хоть я и предвидела, что это будет вам неприятно, однако я не решилась отказать ей, Федор Иваныч; она мне родственница - по вас: войдите в мое положение, какое же я имела право отказать ей от дома, - согласитесь?

- Вы напрасно волнуетесь, Марья Дмитриевна, - возразил Лаврецкий, - вы очень хорошо сделали; я нисколько не сержусь. Я вовсе не намерен лишать Вар- вару Павловну возможности видеть своих знакомых; сегодня я не вошел к вам только потому, что не хотел встретиться с нею, - вот и все.

- Ах, как мне приятно слышать это от вас, Федор Иваныч, - воскликнула Марья Дмитриевна, - впрочем, я всегда этого ожидала от ваших благородных чувств. А что я волнуюсь - это не удивительно: я женщина и мать. А ваша супруга... конечно, я не могу судить вас с нею - это я ей самой сказала; но она такая любезная дама, что, кроме удовольствия, ничего доставить не может.

Лаврецкий усмехнулся и поиграл шляпой.

- И вот что я хотела вам еще сказать, Федор Иваныч, - продолжала Марья Дмитриевна, слегка подвигаясь к нему, - если б вы видели, как она скромно себя держит, как почтительна! Право, это даже трогательно. А если б вы слышали, как она о вас отзывается! Я, говорит, перед ним кругом виновата; я, говорит, не умела ценить его, говорит; это, говорит, ангел, а не человек. Право, так и говорит: ангел. Раскаяние у ней такое... Я, ей-богу, и не видывала такого раскаяния!

- А что, Марья Дмитриевна, - промолвил Лаврецкий, - позвольте полюбопытствовать: говорят, Варвара Павловна у вас пела; во время своего раскаяния она пела - или как?..

- Ах, как вам не стыдно так говорить! Она пела и играла для того только, чтобы сделать мне угодное, потому что я настоятельно ее просила об этом, почти приказывала ей. Я вижу, что ей тяжело, так тяжело; думаю, чем бы ее развлечь, - да и слышала-то я, что талант у ней такой прекрасный! Помилуйте, Федор Иваныч, она совсем уничтожена, спросите хоть Сергея Петровича; убитая женщина, tout-a-fait {совершенно (франц.).}, что вы это?

- А потом, что это у вас за ангелочек эта Адочка, что за прелесть! Как она мила, какая умненькая; по-французски как говорит; и по-русски понимает - меня тетенькой назвала. И знаете ли, этак чтобы дичиться, как все почти дети в ее годы дичатся, - совсем этого нет. На вас так похожа, Федор Иваныч, что ужас. Глаза, брови... ну, вы, как есть - вы. Я маленьких таких детей не очень люблю, признаться; но в вашу дочку просто влюбилась.

- Марья Дмитриевна, - произнес вдруг Лаврецкий, - позвольте вас спросить, для чего вы это все мне говорить изволите?

- Для чего? - Марья Дмитриевна опять понюхала одеколон и отпила воды. - А для того, Федор Иваныч, я это говорю, что... ведь я вам родственница, я принимаю в вас самое близкое участие... я знаю, сердце у вас добрейшее. Послушайте, mon cousin, я все-таки женщина опытная и не буду говорить на ветер! простите, простите вашу жену, - Глаза Марьи Дмитриевны вдруг наполнились слезами. - Подумайте: молодость, неопытность... ну, может быть, дурной пример: не было такой матери, которая наставила бы ее на путь. Простите ее, Федор Иваныч, она довольно была наказана.

Слезы закапали по щекам Марьи Дмитриевны; она не утирала их: она любила плакать. Лаврецкий сидел как на угольях. "Боже мой, - думал он, - что же это за пытка, что за день мне выдался сегодня!"

- Вы не отвечаете, - заговорила снова Марья Дмитриевна, - как я должна вас понять? Неужели вы можете быть так жестоки? Нет, я этому верить не хочу. Я чувствую, что мои слова вас убедили. Федор Иваныч, бог вас наградит за вашу доброту, а вы примите теперь из рук моих вашу жену...

Лаврецкий невольно поднялся со стула; Марья Дмитриевна тоже встала и, проворно зайдя за ширмы, вывела оттуда Варвару Павловну. Бледная, полуживая, с опущенными глазами, она, казалось, отреклась от воякой собственной мысли, от всякой воли - отдалась вся в руки Марьи Дмитриевны.

Лаврецкий отступил шаг назад.

- Вы были здесь! - воскликнул он.

- Не вините ее, - поспешно проговорила Марья Дмитриевна, - она ни за что не хотела остаться, но я приказала ей остаться, я посадила ее за ширмы. Она уверяла меня, что это еще больше вас рассердит; я и слушать ее не стала; я лучше ее вас знаю. Примите же из рук моих вашу жену; идите, Варя, не бойтесь, припадите к вашему мужу (она дернула ее за руку) - и мое благословение...

- Постойте, Марья Дмитриевна, - перебил ее Лаврецкий глухим, но потрясающим голосом. - Вы, вероятно, любите чувствительные сцены (Лаврецкий не ошибался: Марья Дмитриевна еще с института сохранила страсть к некоторой театральности); они вас забавляют; но другим от них плохо приходится. Впрочем, я с вами говорить не буду: в _этой_ сцене не вы главное действующее лицо. Что _вы_ хотите от меня, сударыня? - прибавил он, обращаясь к жене. - Не сделал ли я для вас, что мог? Не возражайте мне, что не вы затеяли это свидание; я вам не поверю, - и вы знаете, что я вам верить не могу. Что же вы хотите? Вы умны, - вы ничего не делаете без цели. Вы должны понять, что жить с вами, как я жил прежде, я не в состоянии; не оттого, что я на вас сержусь, а оттого, что я стал другим человеком. Я сказал вам это на второй же день вашего возвращения, и вы сами, в это мгновенье, в душе со мной согласны. Но вы желаете восстановить себя в общем мнении; вам мало жить у меня в доме, вы желаете жить со мной под одной кровлей - не правда ли?

- Я желаю, чтобы вы меня простили, - проговорила Варвара Павловна, не поднимая глаз.

- Она желает, чтобы вы ее простили, - повторила Марья Дмитриевна.

- И не для себя, для Ады, - шепнула Варвара Павловна.

- Не для нее, для вашей Ады, - повторила Марья Дмитриевна.

- Прекрасно. Вы этого хотите? - произнес с усилием Лаврецкий. - Извольте, я и на это согласен.

Варвара Павловна бросила на него быстрый взор, а Марья Дмитриевна воскликнула: "Ну, слава богу!" - и опять потянула Варвару Павловну за руку. - Примите же теперь от меня...

- Постойте, говорю вам, - перебил ее Лаврецкий. - Я соглашаюсь жить с вами, Варвара Павловна, - продолжал он, - то есть я вас привезу в Лаврики и проживу с вами, сколько сил хватит, а потом уеду - и буду наезжать. Вы видите, я вас обманывать не хочу, но не требуйте больше ничего. Вы бы сами рассмеялись, если бы я исполнил желание почтенной нашей родственницы и прижал бы вас к своему сердцу, стал бы уверять вас, что... что прошедшего не было, что срубленное дерево опять зацветет. Но я вижу: надо покориться. Вы это слово не так поймете... это все равно. Повторяю... я буду жить с вами... или нет, я этого обещать не могу... Я сойдусь с вами, буду вас снова считать моей женой...

- Дайте же ей по крайней мере на том руку, - промолвила Марья Дмитриевна, у которой давно высохли слезы.

- Я до сих пор не обманывал Варвару Павловну, - возразил Лаврецкий, - она мне поверит и так. Я ее отвезу в Лаврнки - и помните, Варвара Павловна: уговор наш будет считаться нарушенным, как только вы выедете оттуда. А теперь позвольте мне удалиться.

Он поклонился обеим дамам и торопливо вышел вон.

- Оставьте его, - шепнула ей Варвара Павловна и тотчас же обняла ее, начала ее благодарить, целовать у ней руки, называть ее своей спасительницей.

Марья Дмитриевна снисходительно принимала ее ласки; но в душе она не была довольна ни Лаврецким, ни Варварой Павловной, ни всей подготовленной ею сценой. Чувствительности вышло мало; Варвара Павловна, по ее мнению, должна была броситься к ногам мужа.

- Как это вы меня не поняли, - толковала она, - ведь я вам сказала: припадите.

- Этак лучше, милая тетушка; не беспокойтесь - все прекрасно, - твердила Варвара Павловна.

- Ну, да ведь и он - холодный, как лед, - заметила Марья Дмитриевна. - Положим, вы не плакали, да ведь я перед ним разливалась. В Лавриках запереть вас хочет. Что ж, и во мне вам нельзя будет ездить? Все мужчины бесчувственны, - сказала она в заключение и значительно покачала головой.

- Зато женщины умеют ценить доброту и великодушие, - промолвила Варвара Павловна и, тихонько опустившись на колени перед Марьей Дмитриевной, обвила ее полный стан руками и прижалась к ней лицом. Лицо это втихомолку улыбалось, а у Марьи Дмитриевны опять закапали слезы.

А Лаврецкий отправился к себе, заперся в комнатке своего камердинера, бросился на диван и пролежал так до утра.

XLIV

На следующий день было воскресенье. Колокольный звон к ранней обедне не разбудил Лаврецкого - он не смыкал глаз всю ночь, - но напомнил ему другое воскресенье, когда он, по желанию Лизы, ходил в церковь. Он поспешно встал; какой-то тайный голос говорил ему, что он и сегодня увидит ее там же. Он без шума вышел из дома, велел сказать Варваре Павловне, которая еще спала, что он вернется к обеду, и большими шагами направился туда, куда звал его однообразно-печальный звон. Он пришел рано: почти никого еще не было в церкви; дьячок на клиросе читал часы; изредка прерываемый кашлем, голос его мерно гудел, то упадая, то вздуваясь. Лаврецкий поместился недалеко от входа. Богомольцы приходили поодиночке, останавливались, крестились, кланялись на все стороны; шаги их звенели в пустоте и тишине, явственно отзываясь под сводами. Дряхлая старушонка в ветхом капоте с капюшоном стояла на коленях подле Лаврецкого и прилежно молилась; ее беззубое, желтое, сморщенное лицо выражало напряженное умиление; красные глаза неотвратимо глядели вверх, на образа иконостаса; костлявая рука беспрестанно выходила из капота и медленно и крепко клала большой широкий крест. Мужик с густой бородой и угрюмым лицом, взъерошенный и измятый, вошел в церковь, разом стал на оба колена и тотчас же принялся поспешно креститься, закидывая назад и встряхивая голову после каждого поклона. Такое горькое горе сказывалось в его лице, во всех его движениях, что Лаврецкий решился подойти к нему и спросить его, что с ним. Мужик пугливо и сурово отшатнулся, посмотрел на него... "Сын помер", - произнес он скороговоркой и снова принялся класть поклоны... "Что для них может заменить утешения церкви?" - подумал Лаврецкий и сам попытался молиться; но сердце его отяжелело, ожесточилось, и мысли были далеко. Он все ждал Лизы - но Лиза не приходила. Церковь стала наполняться народом; ее все не было. Обедня началась, дьякон уже прочитал евангелие, зазвонили к достойной; Лаврецкий подвинулся немного вперед - и вдруг увидел Лизу. Она пришла раньше его, но он ее не заметил; прижавшись в промежуточек между стеной и клиросом, она не оглядывалась не шевелилась. Лаврецкий не свел с нее глаз до самого конца обедни: он прощался с нею. Народ стал расходиться, а она все стояла; казалось, она ожидала ухода Лаврецкого. Наконец она перекрестилась в последний раз и пошла, не оборачиваясь: с ней была одна горничная. Лаврецкий вышел вслед за ней из церкви и догнал ее на улице; она шла очень скоро, наклонив голову и спустив вуаль на лицо.

- Здравствуйте, Лизавета Михайловна, - сказал он громко, с насильственной развязностью, - можно вас проводить?

Она ничего не сказала; он отправился с ней рядом.

- Довольны вы мной? - спросил он ее, понизив голос. - Вы слышали, что вчера произошло?

- Да, да, - проговорила она шепотом, - это хорошо.

И она пошла еще быстрей.

- Вы довольны?

Лиза только головой кивнула.

- Федор Иваныч, - начала она спокойным, но слабым голосом, - я хотела вас просить: не ходите больше к нам, уезжайте поскорей; мы можем после увидеться - когда-нибудь, через год. А теперь сделайте это для меня; исполните мою просьбу, ради бога.

- Я вам во всем готов повиноваться, Лизавета Михайловна; но неужели мы так должны расстаться: неужели вы мне не скажете ни одного слова?..

- Федор Иваныч, вот вы теперь идете возле меня... А уж вы так далеко, далеко от меня. И не вы одни, а...

- Договаривайте, прошу вас! - воскликнул Лаврецкий, - что вы хотите сказать?

- Вы услышите, может быть... но что бы ни было, забудьте... нет, не забывайте меня, помните обо мне.

- Довольно, прощайте. Не идите за мной.

- Лиза, - начал было Лаврецкий...

- Прощайте, прощайте! - повторила она, еще ниже опустила вуаль и почти бегом пустилась вперед.

Лаврецкий посмотрел ей вслед и, понурив голову, отправился назад по улице. Он наткнулся на Лемма, который тоже шел, надвинув шляпу на нос и глядя себе под ноги.

Они молча посмотрели друг на друга.

- Ну, что скажете? - проговорил наконец Лаврецкий.

- Что я скажу? - угрюмо возразил Лемм. - Ничего я не скажу. Все умерло, и мы умерли (Alles ist todt, und wir sind todt). Ведь вам направо идти?

- Направо.

- А мне налево. Прощайте.

---

На следующее утро Федор Иваныч с женою отправился в Лаврики. Она ехала впереди в карете, с Адой и с Жюстиной; он сзади - в тарантасе. Хорошенькая девочка все время дороги не отходила от окна кареты; она удивлялась всему: мужикам, бабам, избам, колодцам, дугам, колокольчикам и множеству грачей; Жюстина разделяла ее удивление; Варвара Павловна смеялась их замечаниям и восклицаниям. Она была в духе; перед отъездом из города О... она имела объяснение с своим мужем.

- Я понимаю ваше положение, - сказала она ему, - и он, по выражению ее умных глаз, мог заключить, что она понимала его положение вполне, - но вы отдадите мне хоть ту справедливость, что со мной легко живется; я не стану вам навязываться, стеснять вас; я хотела обеспечить будущность Ады; больше мне ничего не нужно.

- Я об одном только мечтаю теперь: зарыться навсегда в глуши; я буду вечно помнить ваши благодеяния...

- Фи! полноте, - перебил он ее.

- И сумею уважать вашу независимость и ваш покой, - докончила она свою приготовленную фразу.

Лаврецкий ей низко поклонился. Варвара Павловна поняла, что муж в душе благодарил ее.

Павловна просила не забывать ее в уединении. Она его приняла как нельзя лучше, и до поздней ночи высокие комнаты дома и самый сад оглашались звуками музыки, пенья и веселых французских речей. Три дня прогостил. Паншин у Варвары Павловны; прощаясь с нею и крепко пожимая ее прекрасные руки, он обещался очень скоро вернуться - и сдержал свое обещание.

XLV

У Лизы была особая, небольшая комнатка во втором этаже дома ее матери, чистая, светлая, с белой кроваткой, с горшками цветов по углам и перед окнами, с маленьким письменным столиком, горкою книг и распятием на стене. Комнатка эта прозывалась детской; Лиза родилась в ней. Вернувшись из церкви, где ее видел Лаврецкий, -она тщательнее обыкновенного привела все у себя в порядок, отовсюду смела пыль, пересмотрела и перевязала ленточками все свои тетради и письма приятельниц, заперла все ящики, полила цветы и коснулась рукою каждого цветка. Все это она делала не спеша, без шума, с какой-то умиленной и тихой заботливостью на лице. Она остановилась, наконец, посреди комнаты, медленно оглянулась и, подойдя к столу, над которым висело распятие, опустилась на колени, положила голову на стиснутые руки и осталась неподвижной.

Марфа Тимофеевна вошла и застала ее в этом положении. Лиза не заметила ее прихода. Старушка вышла на цыпочках за дверь и несколько раз громко кашлянула. Лиза проворно поднялась и отерла глаза, на которых сияли светлые, непролившиеся слезы.

Лиза задумчиво посмотрела на свою тетку.

- Какое слово, какое? - с живостью подхватила старушка. - Что ты хочешь сказать? Это ужасно, - заговорила она, вдруг сбросив чепец и присевши на Лизиной кроватке, - это сверх сил моих: четвертый день сегодня, как я словно в котле киплю; я не могу больше притворяться, что ничего не замечаю, не могу видеть, как ты бледнеешь, сохнешь, плачешь, не могу, не могу.

- Да что с вами, тетушка? - промолвила Лиза, - я ничего...

- Ничего? - воскликнула Марфа Тимофеевна, - это ты другим говори, а не мне! Ничего! А кто сейчас стоял на коленях? у кого ресницы еще мокры от слез? Ничего! Да ты посмотри на себя, что ты сделала с своим лицом, куда глаза свои девала? - Ничего! разве я не все знаю?

- Это пройдет, тетушка; дайте срок.

не клином сошлась, этого добра всегда будет много.

- Я вам говорю, все это пройдет, все это уже прошло.

- Слушай, Лизочка, что я тебе скажу, - промолвила вдруг Марфа Тимофеевна, усаживая Лизу подле себя на кровати и поправляя то ее волосы, то косынку. - Это тебе только так, сгоряча кажется, что горю твоему пособить нельзя. Эх, душа моя, на одну смерть лекарства нет! Ты только вот скажи себе: "Не поддамся, мол, я, ну его!" - и сама потом как диву дашься", как оно скоро, хорошо проходит. Ты только потерпи.

- Тетушка, - возразила Лиза, - оно уже прошло, все прошло.

- Прошло! какое прошло! Вот у тебя носик даже завострился, а ты говоришь: прошло. Хорошо "прошло!"

поймите меня...

- Да что такое, что такое, мать моя? Не пугай меня, пожалуйста; я сейчас закричу, не гляди так на меня; говори скорее, что такое!

- Я... я хочу... - Лиза спрятала свое лицо на груди Марфы Тимофеевны... - Я хочу идти в монастырь, - проговорила она глухо.

Старушка так и подпрыгнула на кровати.

- Перекрестись, мать моя, Лизочка, опомнись, что ты это, бог с тобою, - пролепетала она наконец, - ляг, голубушка, усни немножко; это все у тебя от бессонницы, душа моя.

- Нет, тетушка, - промолвила она, - не говорите так; я решилась, я молилась, я просила совета у бога; все кончено, кончена моя жизнь с вами. Такой урок недаром; да я уж не в первый раз об этом думаю. Счастье ко мне не шло; даже когда у меня были надежды на счастье, сердце у меня все щемило. Я все знаю, и свои грехи, и чужие, и как папенька богатство наше нажил; я знаю все. Все это отмолить, отмолить надо. Вас мне жаль, жаль мамаши, Леночки; но делать нечего; чувствую я, что мне не житье здесь; я уже со всем простилась, всему в доме поклонилась в последний раз; отзывает меня что-то; тошно мне, хочется мне запереться навек. Не удерживайте меня, не отговаривайте, помогите мне, не то я одна уйду...

Марфа Тимофеевна с ужасом слушала свою племянницу.

"Она больна, бредит, - думала она, - надо послать за доктором, да за каким? Гедеоновский намедни хвалил какого-то; он все врет - а может быть, на этот раз и правду сказал". Но когда она убедилась, что Лиза небольна и не бредит, когда на все ее возраженья Лиза постоянно отвечала одним и тем же, Марфа Тимофеевна испугалась и опечалилась не на шутку.

по холоду ходить заставят; ведь ты всего этого не перенесешь, Лизочка. Это все в тебе Araшины следы; это она тебя с толку сбила. Да ведь она начала с того, что пожила, и в свое удовольствие пожила; поживи и ты. Дай мне по крайней мере умереть спокойно, а там делай что хочешь. И кто ж это видывал, чтоб из-за эдакой из-за козьей бороды, прости господи, из-за мужчины в монастырь идти? Ну, коли тебе так тошно, съезди, помолись угоднику, молебен отслужи, да не надевай ты черного шлыка на свою голову, батюшка ты мой, матушка ты моя...

Лиза утешала ее, отирала ее слезы, сама плакала, но осталась непреклонной. С отчаянья Марфа Тимофеевна попыталась пустить в ход угрозу: все сказать матери... но и это не помогло. Только вследствие усиленных просьб старушки Лиза согласилась отложить исполнение своего намерения на полгода; зато Марфа Тимофеевна должна была дать ей слово, что сама поможет ей и выхлопочет согласие Марьи Дмитриевны, если через шесть месяцев она не изменит своего решения.

---

С наступившими первыми холодами Варвара Павловна, несмотря на свое обещание зарыться в глуши, запасшись денежками, переселилась в Петербург, где наняла скромную, но миленькую квартиру, отысканную для нее Паншиным, который еще раньше ее покинул О...скую губернию. В последнее время своего пребывания в О... он совершенно лишился расположения Марьи Дмитриевны; он вдруг перестал ее посещать и почти не выезжал из Лавриков. Варвара Павловна его поработила, именно поработила: другим словом нельзя выразить ее неограниченную, безвозвратную, безответную власть над ним.

Лаврецкий прожил зиму в Москве, а весною следующего года дошла до него весть, что Лиза постриглась в Б......м монастыре, в одном из отдаленнейших краев России.

Прошло восемь лет. Опять настала весна... Но скажем прежде несколько слов о судьбе Михалевича, Паншина, г-жи Лаврецкой - и расстанемся с ними. Михалевич, после долгих странствований, попал, наконец, на настоящее свое дело: он получил место старшего надзирателя в казенном заведении. Он очень доволен своей судьбой, и воспитанники его ""обожают", хотя и передразнивают его. Паншин сильно подвинулся в чинах и метит уже в директоры; ходит несколько согнувшись: должно быть, Владимирский крест, пожалованный ему на шею, оттягивает его вперед. Чиновник в нем взял решительный перевес над художником; его все еще моложавое лицо пожелтело, волосы поредели, и он уже не поет, не рисует, но втайне занимается литературой: написал комедийку, вроде "пословиц", и так как теперь все пишущие непременно "выводят" кого-нибудь или что-нибудь, то и он вывел в ней кокетку и читает ее исподтишка двум-трем благоволящим к нему дамам. В брак он, однако, не вступил, хотя много представлялось к тому прекрасных случаев: в этом виновата Варвара Павловна. Что касается до нее, то она по-прежнему постоянно живет в Париже: Федор Иваныч дал ей на себя вексель и откупился от нее, от возможности вторичного неожиданного наезда. Она постарела и потолстела, но все еще мила и изящна. У каждого человека есть свой идеал: Варвара Павловна нашла свой - в драматических произведениях г-на Дюма-сына. Она прилежно посещает театр, где выводятся на сцену чахоточные и чувствительные камелии; быть г-жою Дош кажется ей верхом человеческого благополучия: она однажды объявила, что не желает для своей дочери лучшей участи. Должно надеяться, что судьба избавит mademoiselle Ada от подобного благополучия: из румяного, пухлого ребенка она превратилась в слабогрудую, бледненькую девочку; нервы ее уже расстроены. Число поклонников Варвары Павловны уменьшилось, но они не перевелись; некоторых она, вероятно, сохранит до конца своей жизни. Самым рьяным из них в последнее время был некто Закурдало-Скубырников, из отставных гвардейских усоносов, человек лет тридцати восьми, необыкновенной, крепости сложения. Французские посетители салона г-жи Лаврецкой называют его "le gros taureau de l'Ukraine" {"тучный бык с Украины" (франц.).}; Варвара Павловна никогда не приглашает его на свои модные вечера, но он пользуется ее благорасположением вполне.

Итак... прошло восемь лет. Опять повеяло с неба сияющим счастьем весны; опять улыбнулась она земле и людям; опять под ее лаской все зацвело, полюбило и запело. Город О... мало изменился в течение этих восьми лет; но дом Марьи Дмитриевны как будто помолодел: его недавно выкрашенные стены белели приветно, и стекла раскрытых окон румянились и блестели на заходившем солнце; из этих окон неслись на улицу радостные, легкие звуки звонких молодых голосов, беспрерывного смеха; весь дом, казалось, кипел жизнью и переливался весельем через край. Сама хозяйка дома давно сошла в могилу: Марья Дмитриевна скончалась года два спустя после пострижения Лизы; и Марфа Тимофеевна не долго пережила свою племянницу; рядом покоятся они на городском кладбище. Не стало и Настасьи Карповны; верная старушка в течение нескольких лет еженедельно ходила молиться над прахом своей приятельницы... Пришла пора, и ее косточки тоже улеглись в сырой земле. Но дом Марьи Дмитриевны не поступил в чужие руки, не вышел из ее рода, гнездо не разорилось: Леночка, превратившаяся в стройную, красивую девушку, и ее жених - белокурый гусарский офицер; сын Марьи Дмитриевны, только что женившийся в Петербурге и вместе с молодой женой приехавший на весну в О...; сестра его жены, шестнадцатилетняя институтка с алыми щеками и ясными глазками; Шурочка, тоже выросшая и похорошевшая - вот какая молодежь оглашала смехом и говором стены калитинекого дома. Все в нем изменилось, все стало под лад новым обитателям. Безбородые дворовые ребята, зубоскалы и балагуры, заменяли прежних степенных стариков; там, где некогда важно расхаживала зажиревшая Роска, две легавых собаки бешено возились и прыгали по диванам; на конюшне завелись поджарые иноходцы, лихие коренники, рьяные пристяжные с плетеными гривами, донские верховые кони; часы завтрака, обеда, ужина перепутались и смешались; пошли, по выражению соседей, "порядки небывалые".

В тот вечер, о котором зашла у нас речь, обитатели калитинского дома (старшему из них, жениху Леночки, было всего двадцать четыре года) занимались немногосложной, но, судя по их дружному хохотанью, весьма для них забавной игрой: они бегали по комнатам и ловили друг друга; собаки тоже бегали и лаяли, и висевшие в клетках перед окнами канарейки наперерыв драли горло, усиливал всеобщий гам звонкой трескотней своего яростного щебетанья. В самый разгар этой оглушительной потехи к воротам подъехал загрязненный тарантас, и человек лет сорока пяти, в дорожном платье, вылез из него и остановился в изумленье. Он постоял некоторое время неподвижно, окинул дом внимательным взором, вошел через калитку на двор и медленно взобрался на крыльцо. В передней никто его не встретил; но дверь залы быстро распахнулась - из нее, вся раскрасневшаяся, выскочила Шурочка, и мгновенно, вслед за ней, с звонким криком выбежала вся молодая ватага. Она внезапно остановилась и затихла при виде незнакомого; но светлые глаза, устремленные на него, глядели так же ласково, свежие лица не перестали смеяться. Сын Марья Дмитриевны подошел к гостю и приветливо опросил его, что ему угодно?

- Я Лаврецкий, - промолвил гость.

всяком удобном случае. Лаврецкого тотчас окружили: Леночка, как старинная знакомая, первая назвала себя, уверила его, что еще бы немножко - и она непременно его бы узнала, и представила ему все остальное общество, называя каждого, даже жениха своего, уменьшительными именами. Вся толпа двинулась через столовую в гостиную. Обои в обеих комнатах были другие, но мебель уцелела; Лаврецкий узнал фортепьяно; даже пяльцы у окна стояли те же, в том же положении - и чуть ли не с тем же неконченным шитьем, как восемь лет тому назад. Его усадили на покойное кресло; все чинно уселись вокруг него. Вопросы, восклицания, рассказы посыпались наперерыв.

- А давно мы вас не видали, - наивно заметила Леночка, - и Варвару Павловну тоже не видали.

- Еще бы! - поспешно подхватил ее брат. - Я тебя в Петербург увез, а Федор Иваныч все жил в деревне.

- Да, ведь с тех пор и мамаша скончалась.

- И Марфа Тимофеевна, - промолвила Шурочка.

- Как? и Лемм умер? - спросил Лаврецкий.

- Да, - отвечал молодой Калитин, - он уехал отсюда в Одессу; говорят, кто-то его туда сманил; там он и скончался.

- Вы не знаете, музыки после него не осталось?

- Не знаю; едва ли.

- А Матроска жив, - заговорила вдруг Леночка.

- И Гедеоновский жив, - прибавил ее брат. При имени Гедеоновского разом грянул дружный смех.

- Да, он жив и лжет по-прежнему, - продолжал сын Марьи Дмитриевны, - и. вообразите, вот эта егоза (он указал на институтку, сестру своей жены) вчера ему перцу в табакерку насыпала.

- Как он чихал! - воскликнула Леночка, - и снова зазвенел неудержимый смех.

- Она все в той же обители? - спросил не без усилия Лаврецкий.

- Все в той же.

- Она к вам пишет?

- Нет, никогда; к нам через людей вести доходят. - Сделалось внезапное, глубокое молчанье; вот "тихий ангел пролетел", - подумали все.

Лаврецкий вышел в сад, и первое, что бросилось ему в глаза, - была та самая скамейка, на которой он некогда провел с Лизой несколько счастливых, не повторившихся мгновений; она почернела, искривилась; но он узнал ее, и душу его охватило то чувство, которому нет равного и в сладости и в горести, - чувство живой грусти об исчезнувшей молодости, о счастье, которым когда-то обладал. Вместе с молодежью прошелся он по аллеям; липы немного постарели и выросли в последние восемь лет, тень их стала гуще; зато все кусты поднялись, малинник вошел в силу, орешник совсем заглох, и отовсюду пахло свежим дромом, лесом, травою, сиренью.

- Вот где хорошо бы играть в четыре угла, - вскрикнула вдруг Леночка, войдя на небольшую зеленую поляну, окруженную липами, - нас, кстати, пятеро.

- А Федора Ивановича ты забыла? - заметил ее брат. - Или ты себя не считаешь? Леночка слегка покраснела.

- Да разве Федор Иванович, в его лета, может... - начала она.

старика, есть занятие, которого вы еще не ведаете и которого никакое развлечение заменить не может: воспоминания.

Молодые люди выслушали Лаврецкого с приветливой и чуть-чуть насмешливой почтительностью, - точно им учитель урок прочел, - и вдруг посыпали от него все прочь, вбежали на поляну; четверо стало около деревьев, один на середине - и началась потеха.

А Лаврецкий вернулся в дом, вошел в столовую, приблизился к фортепьяно и коснулся одной из клавиш; раздался слабый, но чистый звук и тайно задрожал у него в сердце: этой нотой начиналась та вдохновенная мелодия, которой, давно тому назад, в ту же самую счастливую ночь, Лемм, покойный Лемм, привел его в такой восторг. Потом Лаврецкий перешел в гостиную и долго не выходил из нее: в этой комнате, где он так часто видал Лизу, живее возникал перед ним ее образ; ему казалось, что он чувствовал вокруг себя следы ее присутствия; но грусть о ней была томительна и не легка: в ней не было тишины, навеваемой смертью. Лиза еще жила где-то, глухо, далеко; он думал о ней, как о живой, и не узнавал девушки, им некогда любимой, в том смутном, бледном призраке, облаченном в монашескую одежду, окруженном дымными волнами ладана. Лаврецкий сам бы себя не узнал, если б мог так взглянуть на себя, как он мысленно взглянул на Лизу. В течение этих восьми лет совершился, наконец, перелом в его жизни, тот перелом, которого многие не испытывают, но без которого нельзя остаться порядочным человеком до конца; он действительно перестал думать о собственном счастье, о своекорыстных целях. Он утих и - к чему таить правду? - постарел не одним лицом и телом, постарел душою; сохранить до старости сердце молодым, как говорят иные, и трудно и почти смешно; тот уже может быть доволен, кто не утратил веры в добро, постоянства воли, охоты к деятельности. Лаврецкий имел право быть довольным: он сделался действительно хорошим хозяином, действительно выучился пахать землю и трудился не для одного себя; он, насколько мог, обеспечил и упрочил быт своих крестьян.

Лаврецкий вышел из дома в сад, сел на знакомой ему скамейке - и на этом дорогом месте, перед лицом того дома, где он в последний раз напрасно простирал свои руки к заветному кубку, в котором кипит и играет золотое вино наслажденья, - он, одинокий, бездомный странник, под долетавшие до него веселые клики уже заменившего его молодого поколения, оглянулся на свою жизнь. Грустно стало ему на сердце, но не тяжело и не прискорбно: сожалеть ему было о чем, стыдиться нечего. "Играйте, веселитесь, растите, молодые силы, - думал он, и не было горечи в его думах, - жизнь у вас впереди, и вам легче будет жить: вам не придется, как нам, отыскивать свою дорогу, бороться, падать и вставать среди мрака; мы хлопотали о том, как бы уцелеть - и сколько из нас не уцелело! - а вам надобно дело делать, работать, и благословение нашего брата, старика, будет с вами. А мне, после сегодняшнего дня, после этих ощущений, остается отдать вам последний поклон - и, хотя с печалью, но без зависти, безо всяких темных чувств, сказать, в виду конца, в виду ожидающего бога: "Здравствуй, одинокая старость! Догорай, бесполезная жизнь!"

Лаврецкий тихо встал и тихо удалился; его никто не заметил, никто не удерживал; веселые клики сильнее прежнего раздавались в саду за зеленой сплошной стеной высоких лип. Он сел в тарантас и велел кучеру ехать домой и не гнать лошадей.

ним? Говорят, Лаврецкий посетил тот отдаленный монастырь, куда скрылась Лиза, - увидел ее. Перебираясь с клироса на клирос, она прошла близко мимо него, прошла ровной, торопливо-смиренной походкой монахини - и не взглянула на него; только ресницы обращенного к нему глаза чуть-чуть дрогнули, только еще ниже наклонила она свое исхудалое лицо - и пальцы сжатых рук, перевитые четками, еще крепче прижались друг к другу. Что подумали, что почувствовали оба? Кто узнает? Кто скажет? Есть такие мгновения в жизни, такие чувства... На них можно только указать - и пройти мимо.

Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
Приложения: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
Раздел сайта: