Дым (главы 25-28)

Страница: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
Предисловие ко 2-му изданию
Примечания: 1 2 3 4 5

XXV

На другое утро Литвинов только что возвратился домой от банкира, с которым еще раз побеседовал об игривом непостоянстве нашего курса и лучшем способе высылать за границу деньги, как швейцар вручил ему письмо. Он узнал почерк Ирины и, не срывая печати,- недоброе предчувствие, бог знает почему, проснулись в нем,- ушел к себе в комнату. Вот что прочел он (письмо было написано по-французски): "Милый мой! я всю ночь думала о твоем предложении... Я не стану с тобой лукавить. Ты был откровенен со мною, и я буду откровенна: я не могу бежать с тобою, я не в силах это сделать. Я чувствую, как я перед тобою виновата; вторая моя вина еще больше первой,- я презираю себя, свое малодушие, я осыпаю себя упреками, но я не могу себя переменить. Напрасно я доказываю самой себе, что я разрушила твое счастие, что ты теперь, точно, вправе видеть во мне одну легкомысленную кокетку, что я сама вызвалась, сама дала тебе торжественные обещания... Я ужасаюсь, я чувствую ненависть к себе, но я не могу поступать иначе, не могу, не могу. Я не хочу оправдыватъся, не стану говорить тебе, что я сама была увлечена... все это ничего не значит; но я хочу сказать тебе и повторить, и повторить еще раз: я твоя, твоя навсегда, располагай мною, как хочешь, когда хочешь, безответно и безотчетно, я твоя... Но бежать, все бросить... нет! нет! нет! Я умоляла тебя спасти меня, я сама надеялась все изгладить, сжечь все как в огне... Но, видно, мне нет спасения; видно, яд слишком глубоко проник в меня; видно, нельзя безнаказанно в течение многих лет дышать этим воздухом! Я долго колебалась, писать ли тебе это письмо, мне страшно подумать, какое ты примешь решение, я надеюсь только на любовь твою ко мне. Но я сочла, что было бы бесчестным с моей стороны не сказать тебе правды - тем более что ты, быть может, уже начал принимать первые меры к исполнению нашего замысла. Ах! он был прекрасен, но несбыточен. О мой друг, считай меня пустою, слабою женщиной, презирай меня, но не покидай меня, не покидай твоей Ирины!.. Оставить этот свет я не в силах, но и жить в нем без тебя не могу. Мы скоро вернемся в Петербург, приезжай туда, живи там, мы найдем тебе занятия, твои прошедшие труды не пропадут, ты найдешь для них полезное применение ... Только живи в моей близости, только люби меня, какова я есть, со всеми моими слабостями и пороками, и знай, что ничье сердце никогда не будет так нежно тебе предано, как сердце твоей Ирины. Приходи скорее ко мне, я не буду иметь минуты спокойствия, пока я тебя не увижу.

Твоя, твоя, твоя И."

Молотом ударила кровь в голову Литвинова, а потом медленно и тяжело опустилась на сердце и так камнем в нем и застыла. Он перечел письмо Ирины и, как в тот раз в Москве, в изнеможении упал на диван и остался неподвижным. Темная бездна внезапно обступила его со всех сторон, и он глядел в эту темноту бессмысленно и отчаянно. Итак, опять, опять обман, или нет, хуже обмана - ложь и пошлость... И жизнь разбита, все вырвано с корнем, дотла, и то единственное, за которое еще можно было ухватиться - та последняя опора,- вдребезги тоже! "Поезжай за нами в Петербург,- повторял он с горьким внутренним хохотом,- мы там тебе найдем занятия ..." "В столоначальники, что ли, меня произведут? И кто эти мы? Вот когда сказалось ее прошедшее! Вот то тайное, безобразное, которого я не знаю, но которое она пыталась было изгладить и сжечь как бы в огне! Вот тот мир интриг, тайных отношений, историй Бельских, Дольских... И какая будущность, какая прекрасная роль меня ожидает! Жить в ее близости, посещать ее, делить с ней развращенную меланхолию модной дамы, которая и тяготится и скучает светом, а вне его круга существовать не может, быть домашним другом ее и, разумеется, его превосходительства... пока... пока минет каприз и приятель-плебей потеряет свою пикантность и тот же тучный генерал или господин Фиников его заменит - вот это возможно, и приятно, и, пожалуй, полезно... говорит же она о полезном применении моих талантов! - а тот умысел несбыточен! несбыточен..." В душе Литвинова поднимались, как мгновенные удары ветра перед грозой, внезапные, бешеные порывы... Каждое выражение в письме Ирины возбуждало его негодование, самые уверения ее в неизменности ее чувства оскорбляли его."Этого нельзя так оставить,- воскликнул он наконец,- я не позволю ей так безжалостно играть моею жизнию..."

Литвинов вскочил, схватил шляпу. Но что было делать ? Бежать к ней? Отвечать на ее письмо? Он остановился и опустил руки

Да; что было делать?

Не сам ли он предложил ей тот роковой выбор? Он выпал не так, как ему хотелось... Всякий выбор подвержен этой беде. Она изменила свое решение, правда; она сама, первая, объявила, что бросит все и последует за ним, правда и то; но она и не отрицает своей вины, она прямо называет себя слабою женщиной; она не хотела обмануть его, она сама в себе обманулась... Что на это возразить? По крайней мере, она не притворяется, не лукавит ... она откровенна с ним, беспощадно откровенна.

Ничто не заставляло ее тотчас высказываться, ничто не мешало ей успокоивать его обещаниями, оттягивать и оставлять все в неизвестности до самого отъезда... до отъезда с мужем в Италию! Но она жизнь его загубила, она две жизни загубила!.. Мало ли чего нет!

А перед Татьяной виновата не она, виноват он, один он, Литвинов, и не имеет он права стряхивать с себя ту ответственность, которую железным ярмом на него наложила его вина... Все так; но что же теперь оставалось делать?

Он снова бросился на диван, и снова темно, и глухо, и бесследно, с пожирающею быстротой, побежали мгновения...

"А не то послушаться ее? - мелькнуло в его голове.- Она меня любит, она моя, и в самом нашем влечении друг к другу, в этой страсти, которая, после стольких лет, с такой силой пробилась и вырвалась наружу, нет ли чего-то неизбежного, неотразимого, как закон природы? Жить в Петербурге... да разве я первый буду находиться в таком положении? Да и где бы мы приютились с ней.. эх. И он задумался, и образ Ирины в том виде, в каком он навек напечатлелся в его последних воспоминаниях, тихо предстал перед ним...

Но ненадолго... Он опомнился и с новым порывом негодования оттолкнул прочь от себя и те воспоминания, и тот обаятельный образ.

"Ты мне даешь пить из золотой чаши,- воскликнул он,- но яд в твоем питье, и грязью осквернены твои белые крылья... Прочь! Оставаться здесь с тобою, после того как я... прогнал, прогнал мою невесту... бесчестное, бесчестное дело!" Он стиснул горестно руки, и другое лицо, с печатью страданья на неподвижных чертах, с безмолвным укором в прощальном взоре, возникло из глубины... И долго так еще мучился Литвинов; долго, как трудный больной, металась из стороны в сторону его истерзанная мысль... Он утих наконец; он наконец решился. С самой первой минуты он предчувствовал это решение... оно явилось ему сначала как отдаленная, едва заметная точка среди вихря и мрака внутренней борьбы; потом оно стало надвигаться все ближе и ближе и кончило тем, что врезалось холодным лезвием в его сердце.

Литвинов снова вытащил свой чемодан из угла, снова уложил, не торопясь и даже с какою-то тупою заботливостью, все свои вещи, позвонил кельнера, расплатился и отправил к Ирине записку на русском языке следующего содержания:

"Не знаю, больше ли вы теперь передо мной виноваты, чем тогда; но знаю, что теперешний удар гораздо сильнее... Это конец. Вы мне говорите: "Я не могу"; и я вам повторяю тоже: "Я не могу... того, что вы хотите, Не могу и не хочу". Не отвечайте мне. Вы не в состоянии дать мне единственный ответ, который я бы принял. Я уезжаю завтра рано с первым поездом. Прощайте, будьте счастливы... Мы, вероятно, больше не увидимся".

Литвинов до самой ночи не выходил из своей комнаты; ждал ли он чего, бог ведает! Около семи часов вечера дама в черной мантилье, с вуалем на лице, два раза подходила к крыльцу его гостиницы. Отойдя немного в сторону и поглядев куда-то вдаль, она вдруг сделала решительное движение рукой и в третий раз направилась к крыльцу...

- Куда вы, Ирина Павловна? - раздался сзади ее чей-то напряженный голос.

Она обернулась с судорожною быстротой... Потугин бежал к ней.

- Уведите, уведите меня,- твердила она, задыхаясь.

- Что с вами, Ирина Павловна? - пробормотал он, изумленный.

- Уведите меня,- повторила она с удвоенною силой, - если вы не хотите, чтоб я навсегда осталась... там!

Потугин наклонил покорно голову, и оба поспешно удалились.

На следующее утро, рано, Литвинов уже совсем собрался в дорогу - в комнату к нему вошел... тот же Потугин.

Он молча приблизился к нему и молча пожал ему руку. Литвинов тоже ничего не сказал. У обоих были длинные лица, и оба напрасно старались улыбнуться.

- Я пришел пожелать вам счастливого пути,промолвил наконец Потугин.

- А почему вы знаете, что я уезжаю сегодня? - спросил Литвинов.

Потугин поглядел вокруг себя по полу...

- Мне это стало известным... как видите. Наш последний разговор получил под конец такое странное направление ... Я не хотел расстаться с вами, не выразив вам моего искреннего сочувствия.

- Вы сочувствуете мне теперь... когда я уезжаю?

Потугин печально посмотрел на Литвинова.

- Эх, Григорий Михайлыч, Григорий Михайлыч,начал он с коротким вздохом,- не до того нам теперь, не до тонкостей и препираний. Вы вот, сколько я мог заметить, довольно равнодушны к родной словесности и потому, быть может, не имеете понятия о Ваське Буслаеве ?

- О ком?

- О Ваське Буслаеве, новогородском удальце... в сборнике Кирши Данилова.

- Какой Буслаев? - промолвил Литвинов, несколько озадаченный таким неожиданным оборотом речи.- Я не знаю.

- Ну, все равно. Так вот я на что хотел обратить ваше внимание. Васька Буслаев, после того как увлек своих новгородцев на богомолье в Ерусалим и там, к ужасу их, выкупался нагим телом в святой реке Иордане, ибо не верил "ни в чох, ни в сон, ни в птичий грай",- этот логический Васька Буслаев взлезает на гору Фавор, а на вершине той горы лежит большой камень, через который всякого роду люди напрасно пытались перескочить... Васька хочет тоже свое счастье изведать . И попадается ему на дороге мертвая голова, человечья кость; он пихает ее ногой. Ну и говорит ему голова: "Что ты пихаешься? Умел я жить, умею и в пыли валяться - и тебе то же будет". И точно: Васька прыгает через камень, и совсем было перескочил, да каблуком задел и голову себе сломил. И тут я кстати должен заметить, что друзьям моим славянофилам, великим охотникам пихать ногою всякие мертвые головы да гнилые народы, не худо бы призадуматься над этою былиной.

- Да к чему все это? - перебил наконец с нетерпеньем Литвинов.- Мне пора, извините...

- А к тому,- отвечал Потугин, и глаза его засветились таким дружелюбным чувством, какого Литвинов даже не ожидал от него,- к тому, что вот вы не отталкиваете мертвой человечьей головы и вам, быть может, за вашу доброту и удастся перескочить через роковой камень. Не стану я вас больше удерживать, только вы позвольте обнять вас на прощанье.

ехать...- Он заметался по комнате.

- Хотите, я вам понесу что-нибудь? - предложил свои услуги Потугин.

- Нет, благодарствуйте, не беспокойтесь, я сам...Он надел шапку, взял в руки мешок.- Итак, вы говорите,- спросил он, уже стоя на пороге,- вы видели ее?

- Да, видел.

- Ну... и что же она?

Потугин помолчал.

- Она вас ждала вчера... и сегодня ждать вас будет.

- А! Ну так скажите ей... Нет, не нужно, ничего не ну нужно. Прощайте... Прощайте!

- Прощайте, Григорий Михайлыч... Дайте мне еще вам слово сказать. Вы еще успеете меня выслушать: до отхода железной дороги осталось больше получаса. Вы возвращаетесь в Россию... Вы будете там... со временем... действовать... Позвольте же старому болтуну - ибо я, увы! болтун, и больше ничего - дать вам напутственный совет. Всякий раз, когда вам придется приниматься за дело, спросите себя: служите ли вы цивилизации - в точном и строгом смысле слова,- проводите ли одну из ее идей, имеет ли вашим труд тот педагогический, европейский характер, который единственно полезен и плодотворен в наше время, у нас? Если так - идите смело вперед вы на хорошем пути, и дело ваше - благое! Слава богу! Вы не одни теперь. Вы не будете "сеятелем пустынным": завелись уже и у нас труженики... пионеры ... Но вам теперь не до того. Прощайте, не забывайте меня!

Литвинов бегом спустился с лестницы, бросился в карету и доехал до железной дороги, не оглянувшись ни разу на город, где осталось столько его собственной жизни ... Он как будто отдался волне: она подхватила его, понесла, и он твердо решился не противиться ее влечению... От всякого другого изъявления воли он отказался.

Он уже садился в вагон.

- Григорий Михайлович... Григорий...- послышался за его спиной умоляющий шепот.

Он вздрогнул... Неужели Ирина? Точно: она. Закутанная в шаль своей горничной, с дорожною шляпою на неубранных волосах, она стоит на платформе и глядит на него померкшими глазами. "Вернись, вернись, я пришла за тобой",говорят эти глаза. И чего, чего не сулят они! Она не движется, не в силах прибавить слово; все в ней, самый беспорядок ее одежды, все как бы просит пощады...

Литвинов едва устоял на ногах, едва не бросился к ней... Но та волна, которой он отдался, взяла свое... Он вскочил в вагон и, обернувшись, указал Ирине на место возле себя. Она поняла его. Время еще не ушло. Один только шаг, одно движение, и умчались бы в неведомую даль две навсегда соединенные жизни... Пока она колебалась, раздался громкий свист, и поезд двинулся.

Литвинов откинулся назад, а Ирина подошла, шатаясь, к скамейке и упала на нее, к великому изумлению заштатного дипломата, случайно забредшего на железную дорогу. Он мало был знаком с Ириной, но очень ею интересовался и, увидав, что она лежит, как в забытьи, подумал, что с ней случилась une attaque de nerfs, a потому счел своим долгом, долгом d'un galant chevalier, прийти ей на помощь. Но изумление его приняло гораздо большие размеры, когда при первом слове, к ней обращенном, она вдруг поднялась, оттолкнула предложенную руку и,выбежав на улицу,чрез несколько мгновений исчезла в молочной мгле тумана, столь свойственного шварцвальдскому климату в первые осенние дни.

ХХVI

Нам случилось однажды войти в избу крестьянки, только что потерявшей единственного, горячо любимого сына, и, к немалому нашему удивлению, найти ее совершенно спокойною, чуть не веселою. "Не замайте,сказал ее муж, от которого, вероятно, не скрылось это удивление,- она теперь закостенела". И Литвинов так же "закостенел". Такое же спокойствие нашло на него в первые часы его путешествия. Совершенно уничтоженный и безнадежно несчастный, он, однако, отдыхал, отдыхал после тревог и терзаний последней недели, после всех этих ударов, раз за разом обрушившихся на его голову. Они тем сильнее его потрясли, чем менее он был создан для подобных бурь. Он уж точно ни на что не надеялся теперь и старался не вспоминать - пуще всего не вспоминать; он ехал в Россию...- надо же было куда-нибудь деваться! - но уже никаких, лично до собственной особы касающихся, предположений не делал. Он не узнавал себя; он не понимал своих поступков, точно он свое настоящее "я" утратил, да и вообще он в этом "я" мало принимал участия. Иногда ему сдавалось, что он собственный труп везет, и лишь пробегавшие изредка горькие судороги неизлечимой душевной боли напоминали ему, что он еще носится с жизнью. По временам ему казалось непостижимым, каким образом может мужчина - мужчина! - допустить такое влияние на себя женщины, любви... "Постыдная слабость!" - шептал он и встряхивал шинелью и плотнее усаживался: вот, дескать, старое кончено, начнем новое... Минута - и он только улыбался горько и дивился самому себе. Он принялся глядеть в окно. День стоял серый и сырой; дождя не было, но туман еще держался и низкие облака заволокли все небо. Ветер дул навстречу поезду; беловатые клубы пара, то одни, то смешанные с другими, более темными клубами дыма, мчались бесконечною вереницей мимо окна, под которым сидел Литвинов. Он стал следить за этим паром, за этим дымом. Беспрерывно взвиваясь, поднимаясь и падая, крутясь и цепляясь за траву, за кусты, как бы кривляясь, вытягиваясь и тая, неслись клубы за клубами: они непрестанно менялись и оставались те же... Однообразная, торопливая, скучная игра! Иногда ветер менялся, дорога уклонялась - вся масса вдруг исчезала и тотчас же виднелась в противоположном окне; потом опять перебрасывался громадный хвост и опять застилал Литвинову вид широкой прирейнской равнины. Он глядел, глядел, и странное напало на него размышление... Он сидел один в вагоне: никто не мешал ему. "Дым, дым",- повторил он несколько раз; и все вдруг показалось ему дымом, все, собственная жизнь, русская жизнь - все людское, особенно все русское . Все дым и пар, думал он; все как будто беспрестанно меняется, всюду новые образы, явления бегут за явлениями, а в сущности все то же да то же; все торопится, спешит куда-то - и все исчезает бесследно, ничего не достигая; другой ветер подул - и бросилось все в противоположную сторону, и там опять та же безустанная, тревожная и - ненужная игра. Вспомнилось ему многое, что с громом и треском совершалось на его глазах в последние годы.. Дым, шептал он, дым; вспомнились горячие споры, толки и крики у Губарева, у других, высоко- и низкопоставленных, передовых и отсталых, старых и молодых людей... Дым, повторял он, дым и пар. Вспомнился, наконец, и знаменитый пикник, вспомнились и другие суждения и речи других государственных людей - и даже все то, что проповедовал Потугин ... дым, дым, и больше ничего. А собственные стремления, и чувства, и попытки, и мечтания? Он только рукой махнул.

А между тем поезд бежал да бежал; уже давно и Раштадт, и Карлсруэ, и Брухзаль остались назади; горы с правой стороны дороги сперва отклонились, ушли вдаль, потом надвинулись опять, но уже не столь высокие и реже покрытые лесом... Поезд круто повернул в сторону... вот и Гейдельберг. Вагоны подкатились под навес станции; раздались крики разносчиков, продающих всякие, даже русские, журналы; путешественники завозились на своих местах, вышли на платформу; но Литвинов не покидал своего уголка и продолжал сидеть, потупив голову. Вдруг кто-то назвал его по имени; он поднял глаза: рожа Биндасова просунулась в окно, а за ним - или это ему только померещилось? - нет, точно, все баденские, знакомые лица: вот Суханчикова, вот Ворошилов, вот и Бамбаев; все они подвигаются к нему, а Биндасов орет:

- А где же Пищалкин? Мы его ждали; но все равно; вылезай, сосюля, мы все к Губареву.

- Да, братец, да, Губарев нас ждет,- подтвердил, выдвигаясь, Бамбаев, вылезай. Литвинов рассердился бы, если б не то мертвое бремя, которое лежало у него на сердце. Он глянул на Биндасова и отвернулся молча.

- Говорят вам, здесь Губарев! - воскликнула Суханчикова, и глаза ее чуть не выскочили.

- Да послушай, Литвинов,- заговорил наконец Бамбаев,- здесь не один только Губарев, здесь целая фаланга отличнейших, умнейших молодых людей, русских - и все занимаются естественными науками, все с такими благороднейшими убеждениями! Помилуй, ты для них хоть останься. Здесь есть, например, некто... эх! фамилию забыл! но это просто гений!

- Да бросьте его, бросьте его, Ростислав Ардалионыч, - вмешалась Суханчикова,- бросьте! Вы видите, что он за человек; и весь его род такой. Тетка у него есть; сначала мне показалась путною, а третьего дня еду я с ней сюда - она перед тем только что приехала в Баден, и глядь! уж назад летит, ну-с, еду я с ней, стала ее расспрашивать... Поверите ли, слова от гордячки не добилась. Аристократка противная!

Бедная Капитолина Марковна - аристократка! Ожидала ли она подобного посрамления?!

А Литвинов все молчал, и отвернулся, и фуражку на глаза надвинул. Поезд тронулся наконец.

- Дрянь! колпак! - завопил Биндасов. Вагоны катились все шибче и шибче, и он мог безнаказанно ругаться .- Скряга! слизняк! каплюжник!!

Изобрел ли Биндасов на месте это последнее наименование, перешло ли оно к нему из других рук, только оно, по-видимому, очень понравилось двум тут же стоявшим благороднейшим молодым людям, изучавшим естественные науки, ибо несколько дней спустя оно уже появилось в русском периодическом листке, издававшемся в то время в Гейдельберге под заглавием: "А toyt venant je crache!" - или: "Бог не выдаст, свинья не съест".

А Литвинов опять затвердил свое прежнее слово: дым, дым, дым! Вот, думал он, в Гейдельберге теперь более сотни русских студентов; все учатся химии, физике, физиологии - ни о чем другом и слышать не хотят ... А пройдет пять-шесть лет, и пятнадцати человек на курсах не будет у тех же знаменитых профессоров... ветер переменится, дым хлынет в другую сторону... дым... дым... дым!

К ночи он проехал мимо Касселя. Вместе с темнотой тоска несносная коршуном на него спустилась, и он заплакал, забившись в угол вагона. Долго текли его слезы, не облегчая сердца, но как-то едко и горестно терзая его; а в то же время в одной из гостиниц Касселя, на постели, в жару горячки, лежала Татьяна; Капитолина Марковна сидела возле нее.

- Нет, тетя,- отвечала она,- не надо, не пугайся. Дай мне воды; это скоро пройдет.

И действительно, неделю спустя здоровье ее поправилось, и обе подруги продолжали свое путешествие.

ХХVII

Не останавливаясь ни в Петербурге, ни в Москве, Литвинов вернулся в свое поместье. Он испугался, увидав отца: до того тот похилел и опустился. Старик обрадовался сыну, насколько может радоваться человек, уже покончивший с жизнью; тотчас сдал ему все, сильно расстроенные, дела и, проскрипев еще несколько недель, сошел с земного поприща. Литвинов остался один в своем ветхом господском флигельке и с тяжелым сердцем, без надежды, без рвения и без денег - начал хозяйничать . Хозяйничанье в России невеселое, слишком многим известное дело; мы не станем распространяться о том, как солоно оно показалось Литвинову. О преобразованиях и нововведениях, разумеется, не могло быть и речи; применение приобретенных за границею сведений отодвинулось на неопределенное время; нужда заставляла перебиваться со дня на день, соглашаться на всякие уступки - и вещественные и нравственные. Новое принималось плохо, старое всякую силу потеряло; неумелый сталкивался с недобросовестным; весь поколебленный быт ходил ходуном, как трясина болотная, и только одно великое слово "свобода" носилось как божий дух над водами. Терпение требовалось прежде всего, и терпение не страдательное, а деятельное, настойчивое, не без сноровки, не без хитрости подчас... Литвинову, при душевном его настроении, приходилось вдвойне тяжело. Охоты жить в нем оставалось мало... Откуда же было взяться охоте хлопотать и работать?

ни тайным. Сам Литвинов хотя кончил тем, что отдал большую часть земли крестьянам исполу, т. е. обратился к убогому, первобытному хозяйству, однако кой в чем успел: возобновил фабрику, завел крошечную ферму с пятью вольнонаемными работниками,- а перебывало их у него целых сорок,- расплатился с главными частными долгами... И дух в нем окреп: он снова стал походить на прежнего Литвинова. Правда, грустное, глубоко затаенное чувство не покидало его никогда, и затих он не по летам, замкнулся в свой тесный кружок, прекратил все прежние сношения... Но исчезло мертвенное равнодушие, и среди живых он снова двигался и действовал, как живой . Исчезли также и последние следы овладевшего им очарования: как сквозь сон являлось ему все, что произошло в Бадене... А Ирина?.. И она побледнела и скрылась тоже, и только смутно чуялось Литвинову что-то опасное под туманом, постепенно окутавшим ее образ. О Татьяне изредка доходили вести; он знал, что она вместе с своею теткой поселилась в своем именьице, верстах в двухстах от него, живет тихо, мало выезжает и почти не принимает гостей,- а впрочем, покойна и здорова. Вот однажды в прекрасный майский день сидел он у себя в кабинете и безучастно перелистывал последний нумер петербургского журнала; слуга вошел к нему и доложил о приезде старика-дяди. Дядя этот доводился двоюродным братом Капитолине Марковне и недавно посетил ее. Он купил имение по соседству Литвинова и пробирался туда. Целые сутки погостил он у своего племянника и много рассказывал о житье-бытье Татьяны. На другой день после его отъезда Литвинов отправил к ней письмо, первое после их разлуки. Он просил позволения возобновить хотя письменное знакомство и также желал знать, навсегда ли он должен покинуть мысль когда-нибудь с ней увидеться? Не без волнения ожидал он ответа... ответ пришел, наконец. Татьяна дружелюбно откликнулась на его запрос."Если вам вздумается нас посетить, - так кончала она,- милости просим, приезжайте: говорят, даже больным легче вместе,чем порознь".Капитолина Марковна присоединяла свой поклон. Как дитя, обрадовался Литвинов; уже давно и ни от чего так весело не билось его сердце. И легко ему стало вдруг, и светло... Так точно, когда солнце встает и разгоняет темноту ночи, легкий ветерок бежит вместе с солнечными лучами по лицу воскреснувшей земли. Весь этот день Литвинов все посмеивался, даже когда обходил свое хозяйство и отдавал приказания. Он тотчас стал снаряжаться в дорогу, а две недели спустя он уже ехал к Татьяне.

ХХVIII

Ехал он довольно медленно, проселками, без особенных приключений: раз только шина лопнула на заднем колесе; кузнец ее сваривал-сваривал, обругал и ее и себя, да так и бросил; к счастью, оказалось, что и с лопнувшею шиной можно у нас прекрасно путешествовать, особенно по "мякенькому", то есть по грязи. Зато с Литвиновым произошли две-три довольно любопытные встречи. На одной станции он застал мировой съезд и в челе его Пищалкина, который произвел на него впечатление Солона или Соломона: такою возвышенною мудростью дышали его речи, с таким безграничным уважением относились к нему и помещики и крестьяне... И по наружности Пищалкин стал походить на древнего мудреца: волосы его на темени вылезли, а пополневшее лицо совершенно застыло в какое-то величавое желе уже ничем не обузданной добродетели. Он поздравил Литвинова с прибытием "в мой - если смею употребить такое амбиционное выражение - собственный уезд", а впрочем, тут же так и замер в припадке благонамеренных ощущений. Одно известие он, однако, успел сообщить, а именно о Ворошилове. Витязь с золотой доски снова поступил на военную службу и уже успел прочесть лекцию офицерам своего полка "о буддизме" или "динамизме", что-то в этом роде... Пищалкин хорошенько не помнил. На другой станции Литвинову долго не закладывали лошадей; дело было на утренней зорьке, и он задремал, сидя в своей коляске. Голос, показавшийся ему знакомым, разбудил его: он раскрыл глаза...

Господи! да не г-н ли Губарев стоит в серой куртке и отвислых спальных панталонах на крыльце почтовой избы и ругается?.. Нет, это не г-н Губарев... Но какое поразительное сходство!.. Только у этого барина рот еще шире и зубастее, и взор понурых глаз еще свирепее, и нос крупнее.. и борода гуще, и весь облик еще грузнее и противнее.

- Па-адлецы, па-адлецы! - твердил он медленно и злобно, широко разевая свой волчий рот.- Мужичье поганое... Вот она... хваленая свобода-то... и лошадей не достанешь... па-адлецы!

господин Губарев, Степан Николаевич Губарев.Мужичье поганое! - продолжал он в подражание брату (оказалось, что первый господин был его старший брат, "тот дантист" прежней школы, который заправлял его имением).- Бить их надо, вот что, по мордам бить; вот им какую свободу - в зубы... Толкуют... волостной голова !.. Я б их!.. Да где же этот мусье Ростон?.. Чего же он смотрит?.. Это его дело, дармоеда этакого... до беспокойства не доводить...

- А я ж вам сказывал, братец,- заговорил Губарев старший, - что он ни на что не годен, именно дармоед! Только вы вот по старой памяти... Мусье Ростон, мусье Ростон!.. Где ты пропадаешь?

- Ростон! Ростон! - закричал младший, великий Губарев .- Да покличьте же его хорошенько, братец Доримедонт Николаич.

- Я и то, братец Степан Николаич, его кличу. Мусье Ростон!

- Вот я, вот я, вот я! - послышался торопливый голос, и из-за угла избы выскочил - Бамбаев.

подобострастный испуг и голодную подчиненность; но крашеные усы по-прежнему торчали над пухлыми губами. Братья Губаревы немедленно и дружно принялись распекать его с вышины крыльца; он остановился перед ними внизу, в грязи, и, униженно сгорбив спину, пытался умилостивить робкою улыбочкой, и картуз мял в красных пальцах, и ногами семенил, и бормотал, что лошади, мол, сейчас явятся... Но братья не унимались, пока младший не вскинул наконец глазами на Литвинова . Узнал ли он его, стыдно ли ему стало чужого человека, только он вдруг повернулся на пятках, по-медвежьи, и, закусив бороду, заковылял в станционную избу; братец тотчас умолк и, тоже повернувшись по-медвежьи, отправился за ним вслед. Великий Губарев, видно, и на родине не утратил своего влияния.

Бамбаев побрел было за братьями... Литвинов кликнул его по имени. Он оглянулся, воззрелся и, узнав Литвинова, так и ринулся к нему с протянутыми руками; но, добежав до коляски, ухватился за дверцы, припал к ним грудью и зарыдал в три ручья.

- Полно, полно же, Бамбаев,- твердил Литвинов, наклонясь над ним и трогая его за плечо.

Но он продолжал рыдать.

- Вот... вот... вот до чего...- бормотал он, всхлипывая .

- Здравствуй, душа моя,- прошептал он,здравствуй и прощай!.. Слышишь, зовут.

- Да какими судьбами ты здесь? - спросил Литвинов, - и что все это значит? Я думал, они француза зовут...

- Я у них... домовым управляющим, дворецким,отвечал Бамбаев и ткнул пальцем в направлении избы.А во французы я попал так, для шутки. Что, брат, делать ! Есть ведь нечего, последнего гроша лишился, так поневоле в петлю полезешь. Не до амбиции.

- Да давно ли он в России? и как же он с прежними товарищами разделался?

- Как в Португалию? Что за вздор?

- Да, брат, в Португалию, с двумя матреновцами.

- С кем?

- С матреновцами: люди ее партии так прозываются.

- Да вот именно эти два человека. А он с полгода скоро будет как сюда воротился. Других под сюркуп взяли, а ему ничего. В деревне с братцем живет, и послушал бы ты теперь...

- Бамбаев!

- Сейчас, Степан Николаич, сейчас. А ты, голубчик, процветаешь, наслаждаешься! Ну и слава богу! Куда это тебя несет теперь?.. Вот не думал, не гадал... Помнишь Баден? Эх, было житье! Кстати, Биндасова тоже ты помнишь? Представь, умер. В акцизные попал да подрался в трактире: ему кием голову и проломили. Да, да, тяжелые подошли времена! А все же я скажу: Русь... экая эта Русь! Посмотри хоть на эту пару гусей: ведь в целой Европе ничего нет подобного. Настоящие арзамасские!

И, заплатив эту последнюю дань неистребимой потребности восторгаться, Бамбаев побежал в станционную избу, где опять и не без некоторых загвоздок произносилось его имя.

что построенный, и далеко виднелся через речку и поле. Литвинову он открылся версты за две с своим острым мезонином и рядом окошек, ярко рдевших на вечернем солнце. Уже с последней станции он чувствовал тайную тревогу; но тут просто смятение овладело им, смятение радостное, не без некоторого страха. "Как меня встретят, - думал он,- как я предстану? эх. Чтобы чем-нибудь развлечься, он заговорил с ямщиком, степенным мужиком с седою бородой, который, однако, взял с него за тридцать верст, тогда как и двадцати пяти не было. Он спросил его: знает ли он Шестовых помещиц?

- Шестовых-то? Как не знать! Барыни добрые, что толковать! Нашего брата тоже лечат. Верно говорю. Лекарки! К ним со всего округа ходят. Право. Так и ползут. Как кто, например, заболел, или порезался, или что, сей час к ним, и они сей час примочку там, порошки или флястырь - и ничего, помогает. А благодарность представлять не моги; мы, говорят, на это не согласны; мы не за деньги. Школу тоже завели... Ну, да это статья пустая!

Пока ямщик рассказывал, Литвинов не спускал глаз с домика... Вот женщина в белом вышла на балкон, постояла, постояла и скрылась... "Уж не она ли?" Сердце так и подпрыгнуло в нем. "Скорей! скорей!" - крикнул он на ямщика: тот погнал лошадей. Еще несколько мгновений... и коляска вкатилась в раскрытые ворота... А на крыльце уже стояла Капитолина Марковна и, вся вне себя, хлопая в ладоши, кричала: "Я узнала, я первая узнала! Это он! это он!.. Я узнала!"

Литвинов выскочил из коляски, не дав подбежавшему казачку открыть дверцы, и, торопливо обняв Капитолину Марковну, бросился в дом, через переднюю, в залу... Перед ним, вся застыдившись, стояла Татьяна. Она взглянула на него своими добрыми, ласковыми глазами (она несколько похудела, но это шло к ней) и подала ему руку. Но он не взял руки, он упал перед ней на колени. Она никак этого не ожидала и не знала, что сказать, что делать... Слезы выступили у ней на глаза. Испугалась она, а все лицо расцветало радостью... "Григорий Михайлыч, что это, Григорий Михайлыч?" - говорила она... а он продолжал лобызать край ее одежды... и с умилением вспомнилось ему, как он в Бадене так же лежал перед ней на коленях... Но тогда - и теперь !

- Таня,- твердил он,- Таня, ты меня простила, Таня?

- Не мешай, не мешай ему, Таня,- отвечала добрая старушка,- видишь: повинную голову принес.

Однако пора кончить; да и прибавлять нечего; читатель догадается и сам... Но что ж Ирина?

Она все так же прелестна, несмотря на свои тридцать лет; молодые люди влюбляются в нее без счета и влюблялись бы еще более, если б... если б...

Читатель, не угодно ли вам перенестись с нами на несколько мгновений в Петербург, в одно из первых тамошних зданий? Смотрите: перед вами просторный покой, убранный не скажем богато - это выражение слишком низменно,- но важно, представительно, внушительно. Чувствуете ли вы некий трепет подобострастия? Знайте же: вы вступили в храм, в храм, посвященный высшему приличию, любвеобильной добродетели, словом: неземному. Какая-то тайная, действительная тайная тишина вас объемлет. Бархатные портьерки у дверей, бархатные занавески у окон, пухлый, рыхлый ковер на полу, все как бы предназначено и приспособлено к укрощению, к смягчению всяких грубых звуков и сильных ощущений. Тщательно завешанные лампы внушают степенные чувства; благопристойный запах разлит в спертом воздухе, самый самовар на столе шипит сдержанно и скромно. Хозяйка дома, особа важная в петербургском мире, говорит чуть слышно; она всегда говорит так, как будто в комнате находится трудный, почти умирающий больной; другие дамы, в подражание ей, едва шепчут; а сестра ее, разливающая чай, уже совсем беззвучно шевелит губами, так что сидящий перед ней молодой человек, случайно попавший в храм приличия, даже недоумевает, чего она от него хочет? а она в шестой раз шелестит ему: "Vоulez-vous une tasse de the"? По углам виднеются молодые благообразные мужчины: тихое искательство светится в их взорах; безмятежно тихо, хотя и вкрадчиво, выражение их лиц; множество знаков отличия тихо мерцает на их грудях. Беседа ведется тоже тихая; касается она предметов духовных и патриотических, "Таинственной капли" Ф. Н. Глинки, миссий на Востоке, монастырей и братчиков в Белоруссии. Изредка, глухо выступая по мягкому ковру, проходят ливрейные лакеи; громадные их икры, облеченные в тесные шелковые чулки, безмолвно вздрагивают при каждом шаге; почтительное трепетание дюжих мышц только усугубляет общее впечатление благолепия, благонамеренности, благоговения... Это храм! это храм!

- Я встретила ее сегодня у Lisе,- отвечает эоловою арфой хозяйка,-мне жаль ее... У ней ум озлобленный... elle n'a pas la foi.

- Да, да,- повторяет особа... - это, помнится, Петр Иваныч про нее сказал, и очень верно сказал, qu'elle a... qu'ella a l' озлобленный ум.

- Еlle n'a pas la foi,- испаряется, как дым кадильный, голос хозяйки.С'est une ame egaree. У ней озлобленный ум.

- У ней озлобленный ум,- повторяет одними губами сестра.

И не одни молодые люди ее боятся; ее боятся и взрослые, и высокопоставленные лица, и даже особы. Никто не умеет так верно и тонко подметить смешную или мелкую сторону характера, никому не дано так безжалостно заклеймить ее незабываемым словом... И тем больнее жжется это слово, что исходит оно из благоухающих, прекрасных уст... Трудно сказать, что происходит в этой душе: но в толпе ее обожателей молва ни за кем не признает названия избранника.

Муж Ирины быстро подвигается на том пути, который у французов называется путем почестей. Тучный генерал обскакивает его; снисходительный остается сзади . И в том же городе, где проживает Ирина, проживает и наш приятель, Созонт Потугин: он редко с ней видится, и нет для нее особенной надобности поддерживать с ним связь... Та девочка, которую поручили его попечениям, недавно умерла.

1867

Страница: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
Предисловие ко 2-му изданию
Примечания: 1 2 3 4 5
Раздел сайта: