Новь (главы 17-19)

Страница: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14
Примечания: 1 2 3 4 5 6 7

XVII

Гости Маркелова еще спали, когда к нему явился посланец с письмом от его сестры, г-жи Сипягиной. В этом письме Валентина Михайловна говорила ему о каких-то хозяйственных пустячках, просила его послать ей взятую им книгу - да кстати в постскриптуме сообщала ему "забавную" новость: его бывшая пассия, Марианна, влюбилась в учителя Нежданова, а учитель в нее; и это она, Валентина Михайловна, не сплетни передает, а видела все собственными глазами и слышала собственными ушами. Лицо Маркелова стало темнее ночи...но он и слова не промолвил: велел отдать посланцу книгу - и, увидевши сошедшего сверху Нежданова, обычным образом с ним поздоровался, даже передал ему обещанную пачку кисляковских посланий, но не остался с ним, а ушел "по-хозяйству." Нежданов вернулся к себе в комнату и пробежал отданные ему письма. Молодой пропагандист в них толковал постоянно о себе, о своей судорожной деятельности по его словам, он в последний месяц обскакал одиннадцать уездов, был в девяти городах, двадцати девяти селах, пятидесяти трех деревнях, одном хуторе и восьми заводах; шестнадцать ночей провел в сенных сараях, одну в конюшне, одну даже в коровьем хлеве (тут он заметил в скобках с нотабене, что блоха его не берет); лазил по землянкам, по казармам рабочих, везде поучал, наставлял, книжки раздавал и на лету собирал сведения; иные записывал на месте, другие заносил себе в память, по новейшим приемам мнемоники; написал четырнадцать больших писем, двадцать восемь малых и восемнадцать записок (из коих четыре карандашом, одну кровью, одну сажей, разведенной на воде); и все это он успевал сделать, потому что научился систематически распределять время, принимая в руководство Квинтина Джонсона, Сверлицкого, Каррелиуса и других публицистов и статистиков. Потом он говорил опять-таки о себе, о своей звезде, о том, как и в чем именно он дополнил теорию страстей Фуриэ; уверял, что он первый отыскал наконец "почву", что он "не пройдет над миром безо всякого следа", что он сам удивляется тому, как это он, двадцатидвухлетний юноша, уже решил все вопросы жизни и науки - и что он перевернет Россию, даже "встряхнет" ее! Dixi!!- приписывал он в строку. Это слово: Dixi - попадалось часто у Кислякова и всегда с двумя восклицательными знаками. В одном из писем находилось и социалистическое стихотворение, обращенное к одной девушке и начинавшееся словами:

Люби не меня - но идею!

Нежданов внутренно подивился не столько самохвальству г-на Кислякова, сколько честному добродушию Маркелова ... но тут же подумал: "Побоку эстетика! и господин Кисляков может быть полезен". К чаю все три приятеля сошлись в столовой; но вчерашнее словопрение между ними не возобновилось. Никому из них не хотелось говорить - но один Соломин молчал спокойно; и Нежданов и Маркелов казались внутренно взволнованными. После чаю они отправились в город; старый слуга Маркелова, сидя на рундучке, сопровождал своего бывшего барина обычным унылым взором. Купец Голушкин, с которым предстояло познакомиться Нежданову, был сын разбогатевшего торговца москательным товаром - из староверов-федосеевцев. Сам он не увеличил отцовского состояния, ибо был, как говорится, жуир, эпикуреец на русский лад - и никакой в торговых делах сообразительности не имел. Это был человек лет сорока, довольно тучный и некрасивый, рябой, с небольшими свиными глазками; говорил он очень поспешно и как бы путаясь в словах; размахивал руками, ногами семенил, похохатывал ... вообще производил впечатление парня дурковатого, избалованного и крайне самолюбивого. Сам он почитал себя человеком образованным, потому что одевался по-немецки и жил хотя грязненько, да открыто, знался с людьми богатыми - и в театр ездил, и протежировал каскадных актрис, с которыми изъяснялся на каком-то необычайном, якобы французском языке. Жажда популярности была его главною страстью: греми, мол, Голушкин, по всему свету! То Суворов или Потемкин - а то Капитон Голушкин! Эта же самая страсть, победившая в нем прирожденную скупость, бросила его, как он не без самодовольства выражался, в оппозицию (прежде он говорил просто "в позицию", но потом его научили) - свела его с нигилистами: он высказывал самые крайние мнения, трунил над собственным староверством, ел в пост скоромное, играл в карты, а шампанское пил, как воду. И все сходило ему с рук; потому, говорил он, у меня всякое, где следует, начальство закуплено, всякая прореха зашита, все рты заткнуты, все уши завешены. Он был вдов, бездетен; сыновья его сестры с подобострастным трепетом вились около него... но он обзывал их непросвещенными олухами, варварами и едва пускал их к себе на глаза. Жил он в большом каменном, довольно неряшливо содержанном доме; в иных комнатах мебель была заграничная, а в иных ничего не было, кроме крашеных стульев да клеенчатого дивана. Картины висели везде - и везде прескверные: рыжие ландшафты, лиловые морские виды, "Поцелуй" Моллера, толстые голые женщины с красными коленками и локтями. Хоть у Голушкина и не было семьи но много разной челяди и приживальщиков ютилось под его кровлей: не из щедрости принимал он их, а опять-таки из популярничанья - да чтоб было над кем командовать и ломаться. "Мои клиенты", - говорил он, когда желал пыль пустить в глаза; книг он не читал, а ученые выражения запоминал отлично.

Молодые люди застали Голушкина в его кабинете. Облеченный в долгополое пальто, с сигарой во рту, он притворялся, что читает газету. При виде их он тотчас вскочил, заметался, покраснел, закричал, чтобы скорей подавали закуску, что-то спросил, чему-то засмеялся - и все для него новое лицо. Услышав, что он студент, Голушкин опять засмеялся, пожал ему вторично руку и промолвил:

- Славно! славно! нашего полку прибыло... Учение свет, неучение тьма - я сам на медные гроши учен, но понимаю, потому достиг! Нежданову показалось, что г-н Голушкин робеет и конфузится... да оно действительно и было так. "Смотри, брат Капитон! не ударь лицом в грязь!" - было его первой мыслью при виде каждого нового лица. Он, однако.. скоро оправился и тем же торопливо-шепелявым, спутанным языком начал говорить о Василии Николаевиче, об его характере, о необходимости про... па... ганды (он это слово хорошо знал, но выговаривал медленно); о том, что у него, Голушкина, открылся новый молодец, пренадежный; что, кажется, время теперь уже близко, назрело для... для ланцета (при этом он глянул на Маркелова, который, однако, даже бровью не повел); потом, обратясь к Нежданову, он принялся расписывать самого себя, не хуже чем сам великий корреспондент Кисляков. Что он, мол, из самодуров вышел давно, что он хорошо знает права пролетариев (и это слово он помнил твердо), что хотя он собственно торговлю бросил и занимается банковыми операциями - для наращения капитала, - но это только для того, чтобы капитал сей в данную минуту мог послужить в пользу... в пользу общему движению, в пользу, так сказать, народу; а что он, Голушкин, в сущности презирает капитал! Тут вошел человек с закуской, и Голушкин значительно крякнул и попросил: не угодно ли пройтись по рюмочке? - и сам первый "хлопнул" внушительную чарочку перцовки. Гости принялись за закуску. Голушкин запихивал себе в рот громадные куски паюсной икры и пил исправно, приговаривая: "Пожалуйте, господа, пожалуйте, хороший макончик!" Снова обратившись к Нежданову, он спросил его, откуда он прибыл, надолго ли и где обретается; а узнав, что он живет у Сипягина, воскликнул:

- Знаю я этого барина! Пустой! - И тут же начал бранить всех землевладельцев С...ой губернии за то, что в них не только нет ничего гражданственного, но даже собственных интересов они не чувствуют... Только - чудное дело! - сам бранится, а глаза бегают и видно в них беспокойство. Нежданов не мог себе хорошенько отдать отчета, что это за человек и зачем он им нужен. Соломин, по обыкновению, помалчивал; а Маркелов принял такой сумрачный вид, что Нежданов спросил его наконец: что с ним? - На что Маркелов отвечал, что с ним - ничего, но таким тоном, каким обыкновенно отвечают люди, когда хотят дать понять, что есть, мол, что-то, да не про тебя. Голушкин опять принялся сперва бранить кого-то, а потом хвалить молодежь: какие, дескать, теперь умницы пошли! У-умницы! У! Соломин перебил его вопросом: кто, мол, тот молодец надежный, о котором он говорил, и где он его отыскал? Голушкин расхохотался, повторил раза два: а вот увидите, увидите - и начал расспрашивать его об его фабрике и об ее "плуте"-владельце, на что Соломин отвечал весьма односложно. Тогда Голушкин налил всем шампанского и, наклонясь к уху Нежданова, шепнул: - За республику! - и выпил бокал залпом. Нежданов пригубил.

Соломин заметил, что он вина утром не пьет; Маркелов злобно и решительно выпил свой бокал до дна. Казалось, нетерпенье грызло его: вот, мол, мы все прохлаждаемся, а к настоящему разговору не приступаем... Он ударил по столу, сурово промолвил: - Господа! - и собрался было говорить...

Но в это мгновенье вошел в комнату прилизанный человечек с кувшинным рыльцем и чахоточный на вид, в купеческом нанковом кафтанчике, обе руки на отлет. Поклонившись всей компании, человек доложил что-то вполголоса Голушкину.

- Сейчас, сейчас, - отвечал тот торопливо. - Господа, - прибавил он, - я должен просить извинения... Мне Вася вот, мой приказчик, одну таку "вещию" сказал (Голушкин выразился так нарочно, шутки ради), что мне беспременно предстоит на время отлучиться; но надеюсь, господа, что вы согласитесь у меня сегодня откушать - в три часа; и гораздо тогда нам будет свободнее!

Ни Соломин, ни Нежданов не знали, что ответить; но Маркелов тотчас промолвил, с той же суровостью на лице и в голосе:

- Конечно, будем; а то что же это за комедия?

- Благодарим покорно, - подхватил Голушкин и, нагнувшись к Маркелову, присовокупил: - "Тыщу" рублев во всяком случае на дело жертвую... в этом не сомневайся! И при этом он раза три двинул правой рукой с оттопыренными мизинцем и большим пальцем: "верно, значит!"

Он проводил гостей до двери и, стоя на пороге, крикнул:

- Буду ждать в три часа!

- Жди! - отвечал один Маркелов.

- Господа! - промолвил Соломин, как только все трое очутились на улице. - Я возьму извозчика - и поеду на фабрику.Что мы будем делать до обеда? Бить баклуши? Да и купец наш...мне кажется, от него, как от козла, - ни шерсти, ни молока.

- Стану я брезгать! - спокойно проговорил Соломин. - Я только себя спрашиваю, какую пользу мое присутствие может принести. А впрочем, - прибавил он, глянув на Нежданова и улыбнувшись, - извольте, останусь. На людях и смерть красна.

Маркелов поднял голову.

- Пойдем пока в городской сад; погода хорошая. На людей посмотрим.

- Пойдем.

Они пошли - Маркелов и Соломин впереди, Нежданов за ними.

XVIII

Странное было состояние его души. В последние два дня сколько новых ощущений, новых лиц... Он в первый раз в жизни сошелся с девушкой, которую - по всей вероятности - полюбил; он присутствовал при начинаниях дела, которому - по всей вероятности - посвятил все свои силы... И что же? Радовался он? Нет. Колебался он? Трусил? Смущался? О, конечно нет. Так чувствовал ли он, по крайней мере, то напряжение всего существа, то стремление вперед, в первые ряды бойцов, которое вызывается близостью борьбы? тоже нет. Да верит ли он, наконец, в это дело? Верит ли он в свою любовь? - О, эстетик проклятый! Скептик! - беззвучно шептали его губы. - Отчего эта усталость, это нежелание даже говорить, как только он не кричит и не беснуется? Какой внутренний голос желает он заглушить в себе этим криком? Но Марианна, этот славный, верный товарищ, эта чистая, страстная душа, эта чудесная девушка, разве она его нелюбит? Не великое разве это счастье, что он встретился с нею, что он заслужил ее дружбу, ее любовь? И эти два существа, которые теперь идут перед ним, этот Маркелов, этот Соломин, которого он знал еще мало, но к которому чувствует такое влечение, - разве они не отличные образчики русской сути, русской жизни - и знакомство, близость с ними не есть ли также счастье? Так отчего же это неопределенное, смутное, ноющее чувство? К чему, зачем эта грусть? - Коли ты рефлектер и меланхолик, - снова шептали его губы, - какой же ты к черту революционер? Ты пиши стишки, да кисни, да возись с собственными мыслишками и ощущеньицами, да копайся в разных психологических соображеньицах и тонкостях, а главное - не принимай твоих болезненных, нервических раздражений и капризов за мужественное негодование, за честную злобу убежденного человека! О Гамлет, Гамлет, датский принц, как выйти из твоей тени? Как перестать подражать тебе во всем, даже в позорном наслаждении самобичевания?

- Алексис! Друг! Российский Гамлет! - раздался вдруг, как бы в отзвучие всем этим размышлениям, знакомый писклявый голос. - Тебя ли я вижу?!

Нежданов поднял глаза - и с изумлением увидел перед собою Паклина! Паклина в образе пастушка, облеченного в летнюю одежду бланжевого цвету, без галстука на шее, в большой соломенной шляпе, обвязанной голубой лентой и надвинутой на самый затылок, и в лаковых башмачках!

Он тотчас подковылял к Нежданову и ухватился за его руки.

- Во-первых, - начал он, - хотя мы в публичном саду, надо, по старинному обычаю, обняться... и поцеловаться... Раз! два! три! Во-вторых, ты знай, что, если бы я тебя не встретил сегодня, ты бы, наверное, завтра улицезрел меня, ибо мне известно твое местопребывание и я даже нарочно прибыл в сей город... каким манером - об этом после. В-третьих, познакомь меня с твоими товарищами. Скажи мне вкратце, кто они, а им - кто я, и будем наслаждаться жизнью!

Нежданов исполнил желание своего друга, назвал его, Маркелова, Соломина и сказал о каждом из них, кто он такой, где живет, что делает и т.п.

- Прекрасно! - воскликнул Паклин, - а теперь позвольте мне отвести вас всех вдаль от толпы, которой, впрочем, нет, на уединенную скамейку, сидя на которой я в часы мечтаний наслаждаюсь природой. Удивительный там вид: губернаторский дом, две полосатых будки, три жандарма и ни одной собаки! Не удивляйтесь, однако, слишком моим речам, которыми я столь тщетно стараюсь рассмешить вас! Я, по мнению моих друзей, представляю русское остроумие... оттого-то, вероятно, я и хромаю.

Паклин повел приятелей к "уединенной скамейке" и усадил их на ней, предварительно согнав с нее двух салопниц. Молодые люди "обменялись мыслями"... занятие большей частью довольно скучное - особенно на первых порах - и необыкновенно бесплодное.

- Стой! - воскликнул вдруг Паклин, обернувшись к Нежданову, - надо тебе объяснить, почему я здесь. Ты знаешь, я свою сестру каждое лето увожу куда-нибудь; когда я узнал, что ты отправляешься в соседство здешнего города, я и вспомнил, что в самом этом городе живут два удивительнейших субъекта: муж и жена, которые нам доводятся сродни... по матери. Мой отец был мещанин (Нежданов это знал, но Паклин сказал это для тех двух), а она - дворянка. И давным-давно они нас к себе зазывают! - Стой! - думаю я... Это мне на руку. Люди они добрейшие, сестре у них будет - лафа; чего же больше? Вот мы и прикатили. И уж точно! Так нам здесь хорошо...сказать нельзя! Но что за субъекты! Что за субъекты! Вам непременно надо с ними познакомиться! - Что вы здесь делаете? Где вы обедаете? И зачем вы, собственно, сюда приехали?

- Мы обедаем сегодня у одного Голушкина... Здесь есть такой купец, - отвечал Нежданов.

- В котором часу?

- В три часа.

- И вы видитесь с ним насчет... насчет... - Паклин обвел взором Соломина, который улыбался, и Маркелова, который все темнел да темнел...

- Голушкин тоже наш, - заметил Нежданов.

- Ну вот и чудесно! До трех часов еще времени много. Послушайтесь меня - пойдемте к моим родственникам!

- Да ты с ума сошел! Как же можно так...

- Об этом ты не беспокойся! уж это я на себя беру. Представь: оазис! Ни политика, ни литература, ни что современное туда и не заглядывает. Домик какой-то пузатенький каких теперь и не видать нигде; запах в нем - антик; люди - антик; воздух - антик... за что ни возьмись - антик, Екатерина Вторая, пудра, фижмы, восемнадцатый век! Хозяева... представь: муж и жена, оба старенькие-престаренькие, однолетки - и без морщин; кругленькие, пухленькие, опрятненькие, настоящие попугайчики-переклитки; а добры до глупости, до святости, бесконечно! Мне скажут, "бесконечная" доброта часто бывает сопряжена с отсутствием нравственного чувства... Но я в эти тонкости не вхожу и знаю только, что мои старички-добрячки И детей никогда не имели. Блаженные! Их так в городе блаженными и зовут. Одеты оба одинаково, в какие-то полосатые капоты - и материя такая добротная: такой тоже теперь нигде не сыщешь. Похожи друг на друга ужасно, только вот что у одной на голове чепец, а у другого колпак - и с такими же рюшами, как на чепце; только без банта. Не будь этого банта - так и не узнаешь, кто - кто; к тому ж и муж-то безбородый. И зовут их: одного - Фомушка, а другую - Фимушка. Я тебе говорю - деньги следовало бы платить, чтоб только посмотреть на них. Любят друг друга до невозможности; а посетит их кто - милости просим! И такие податливые: сейчас все свои штучки покажут. Только одно: курить у них нельзя; не то чтобы они были раскольники - но уж очень им табак мерзит... Да ведь в их времена кто же и курил? Зато и канареек они не держат, потому что птица эта тоже мало была тогда распространена... И это великое счастие - согласитесь! Ну что ж? идете вы?

- Я, право же, не знаю, - начал Нежданов.

- Стой: я еще не все сообщил. Голоса у них одинаковые: закрой глаза, так и не знаешь, кто говорит. Только у Фомушки речь как будто почувствительней. Вот вы, господа, собираетесь теперь на великое дело, быть может на страшную борьбу... Что бы вам, прежде чем бросится в эти бурные волны, окунуться...

- В стоячую воду? - перебил Маркелов.

- А хоть бы и так? Стоячая она, точно; только не гнилая. Такие есть степные прудки; они хоть и не проточные, а никогда не зацветают, потому что на дне у них есть ключи. И у моих старичков есть ключи - там, на дне сердца, чистые-пречистые. Уж одно то: хотите вы узнать, как жили сто, полтораста лет тому назад? Так спешите, идите за мною. А то придет вдруг день и час - один и тот же час непременно для обоих, - и свалятся мои переклитки со своих жердочек, и всякий антик тотчас с ними прекратится, и пузатенький дом пропадет - и вырастет на его месте то, что, по словам моей бабушки, всегда вырастает на месте, где была "человечина", а именно: крапива, репейник, осот, полынь и конский щавель; самой улицы не будет - и придут люди, и ничего уже больше такого не найдут во веки веков!..

- А что? - воскликнул Нежданов, - и впрямь пойти?

- Я с великим даже удовольствием готов, - промолвил Соломин, - не по моей это части, а все-таки любопытно, и коли господин Паклин точно может поручиться, что мы своим приходом никого не обеспокоим, то... почему же...

- Да уж не сомневайтесь! - воскликнул в свою очередь Паклин, - восторг произведете - и больше ничего. Какие тут церемонии! Говорят вам: они блаженные, мы их петь заставим. А вы, господин Маркелов, согласны?

Маркелов сердито повел плечами.

- Не оставаться же мне тут одному! Извольте вести.

Молодые люди поднялись со скамейки.

- Какой это у тебя барин грозный, - шепнул Паклин Нежданову, указывая на Маркелова, - ни дать ни взять Иоанн Предтеча, наевшийся акрид... одних акрид, без меда! А тот, - прибавил он, кивнув головой на Соломина, - чудесный! Как это он славно улыбается! Я заметил, так улыбаются только такие люди, которые выше других, а сами этого не знают.

- Разве бывают такие люди? - спросил Нежданов.

- Редко; но бывают, - отвечал Паклин.

XIX

Фомушка и Фимушка - Фома Лаврентьевич и Евфимия Павловна Субочевы - принадлежали оба к одному и тому же коренному русскому дворянскому роду и счтались чуть ли не самыми старинными обитателями города С. Они вступили в брак очень рано - и очень давно тому назад поселились в дедовском деревянном доме на краю города, никогда оттуда не выезжали и ни в чем никогда не изменили ни своего образа жизни, ни своих привычек. Время, казалось, остановилось для них; никакое "новшевство" не проникало за границу их "оазиса". Состояние у них было небольшое; но мужички их по-прежнему привозили им по нескольку раз в год домашнюю живность и провизию; староста в указанный срок являлся с оброчными деньгами и парой рябчиков, будто бы застреленных в господских лесных, в действительности давно исчезнувших, дачах; его поили чаем на пороге гостиной, дарили ему баранью шапку, пару зеленых замшевых рукавиц и отпускали с богом. Дворовые люди по-прежнему наполняли субочевский дом. Старый слуга Каллиопыч, облеченный в камзол из необычайно толстого сукна с стоячим воротником и маленькими стальными пуговицами, по-прежнему докладывал нараспев, что "кушанье на столе", и засыпал, стоя за креслом барыни. Буфет был у него на руках; он заведовал "разной бакалией, кардамонами и лимонами", а на вопрос: не слыхал ли он, что для всех крепостных вышла воля, всякий раз отвечал, что мало ли кто какие мелет враки; это, мол, у турков бывает воля, а его, слава богу, она миновала. Девка Пуфка из карлиц держалась для развлечения, а старая няня Васильевна во время обеда входила с большим темным платком на голове и рассказывала шамкавшим голосом про всякие новости: про Наполеона, двенадцатый год, про антихриста и белых арапов; а не то, подперши рукою подбородок, словно горюя, сообщала, какой она видела сон и что он означал, и что у ней на картах вышло. Самый дом Субочевых отличался от всех других домов в городе: он был весь построен из дуба и окна имел в виде равносторонних четырехугольников; двойные рамы никогда не вынимались! И были в нем всевозможные сенцы, и горенки, и светлицы, и хороминки, и рундучки с перильцами, и голубцы на точеных столбиках, и всякие задние переходцы и каморки. Спереди находился палисадник, а сзади сад; а в саду - что клетушек, пушек, амбарчиков, погребков, ледничков... - как есть гнездо! И не то чтобы во всех этих помещениях сохранялось много добра - иные уже и завалились; да заведено все это было исстари - ну, и держалось. Лошадей у Субочевых было только две, древние, седлистые, косматые; по одной от старости даже белые пятна выступили; звали ее Недвигой. Закладывались они - много-много раз в месяц - в необычайный, всему городу известный экипаж, представлявший подобие земного глобуса с вырезанной спереди четвертою частью и обитый снутри заграничной желтой материей, сплошь усеянной крупными пупырушками в виде бородавок. Последний аршин этой материи был выткан в Утрехте или Лионе еще во времена императрицы Елизаветы! И кучер у Субочевых был чрезвычайно древний, пропитанный запахом ворвани и дегтя старик; борода начиналась у него близ самых глаз - а брови падали маленьким каскадом на бороду. Он до того был медлителен во всех своих движениях, что употреблял целых пять минут на понюшку табаку, две минуты на то, чтобы заткнуть кнут за пояс, и два часа с лишком на то, чтобы заложить одну Недвигу. А звали его Перфишкой. Если Субочевым случалось выехать и экипажу приходилось хоть чуточку подниматься в гору, то они непременно пугались (спускаясь с горы, они, впрочем, тоже пугались), цеплялись за каретные ремни и твердили оба вслух: "Коням - коням... сила Самуила; а мы - а мы легче пуха, легче духа!!" Субочевых все в городе С. считали за чудаков, чуть не за сумасшедших; да они сами сознавали, что не подходят к настоящим порядкам... но не больно об этом печалились: в каком быту родились они, выросли и сочетались браком, в том и остались. Одна только особенность того быта к ним не пристала: отроду они никогда никого не наказали, не взыскали ни с кого. Коли слуга у них оказывался отъявленным пьяницей или вором, они сперва долго терпели и переносили - вот как переносят дурную погоду; а наконец старались отделаться от него, спустить его другим господам: пускай же, дескать, и те помаются маленько! Только эта беда случалась с ними редко, - до того редко, что становилась в их жизни эпохой - и они говаривали, например: "Этому очень давно; это приключилось тогда, когда у нас проживал Алдошка озорник"; или: "когда у нас украли меховую дедушкину шапку с лисьим хвостом..." У Субочевых еще водились такие шапки. Другая, впрочем, отличительная черта старинного быта в них также не замечалась: ни Фимушка, ни Фомушка не были слишком религиозными людьми. Фомушка так даже придерживался вольтерианских правил; а Фимушка смертельно боялась духовных лиц; у них, по ее приметам, глаз был дурной. "Поп у меня посидит говаривала она, - глядь! ян сливки-то и скислись". В церковь они выезжали редко и постились по-католически, то есть употребляли яйца, масло и молоко. В городе это знали - и, конечно, это не поправляло их репутации. Но доброта их все побеждала; и над чудаками Субочевыми хоть и смеялись, хоть и считали их юродивыми и блаженными, а все-таки, в сущности, уважали их.

ни Фимушка ни разу не болели; а если с одним из них и приключалась какая легкая немощь, то они оба пили настой липового цвету, натирались теплым маслом по пояснице или капали горячим салом на подошвы - и вскорости все проходило. День они проводили всегда одинаково. Вставали поздно, кушали утром шоколад из крошечных чашек в виде ступок; "чай, - уверяли они, - уж после нас в моду-то вошел"; садились друг перед другом - и либо беседовали (и всегда находили о чем!), либо читали из "Приятного препровождения времени", "Зеркала света" или "Аонид", либо просматривали старенький альбом, переплетенный в красный сафьян с золотою каемкой, принадлежавший некогда, как гласила надпись, одной M-me Barbe de Kabyline. Как и когда попал этот альбом к ним в руки - они сами не знали. В нем находилось несколько французских и много русских стихотворений и прозаических статей, вроде, например, следующего "краткого" размышления о "Цецероне":

"В каковом расположении Цецерон вступил в чин квестора, объявляет он следующее. Засвидетельствовавши богами чистосердие своих чувственностей во всех чинах, коими дотоле почтен был, мнил себя обязанна самыми священными узами к достойному оных исполнению и в сем намерении не попускался он. Цицерон, не токмо в сладости законопреступные, но и убегал от таковых увеселений, кои кажутся быть всеконечно необходимы". Внизу стояло: "Записано в Сибири, в гладе и хламе". Хорошо было также стихотворение, озаглавленное "Тирсис", где встречались такие строфы:

Покой вселенной управляет,

Роса с приятностью блестит.

Природу нежит, прохлаждает,

Ей нову жизнь собой дарит!

Один Тирсис с душой унылой

Страдает, мучится, грустит...

Когда с ним нет Анеты милой -

Его ничто не веселите!-

и экспромт проезжего капитана в 1790 году, "Маия в шестый день":

Никогда я не забуду!

Тебя, любезное село!

И вечно помнить буду!

Приятно время как текло!

Которое имел я честь!

У владелицы твоей!

Пять лучших в жизни дней!

В почтеннейшем кругу провесть!

Среди множества дам и девиц!

На последней странице альбома стояли - вместо стихов - рецепты от желудка, спазмов и - увы! - даже от глистов. Субочевы обедали ровно в двенадцать часов и ели все старинные кушанья: сырники, пигусы, солянки, рассольники, саламаты, кокурки, кисели, взвары, верченую курятину с шафраном.. оладьи с медом; после обеда отдыхали - часик, не больше; просыпались, опять садились, друг перед другом и пили брусничную водицу, а иногда и шипучку, прозванную "сорокоумом", которая, однако, почти всякий раз вылетала вся вон из бутылки и причиняла много смеху господам, а Каллиопычу много досады: надо было подтирать "всюду" - и он долго ворчал на ключницу и на повара, которые будто бы выдумали этот напиток... "И какое в нем удовольствие? Только небель портит!" Потом супруги Субочевы опять что-нибудь читали, или пересмеивались с карлицей Пуфкой, или пели вдвоем старинные романсы (голоса у них были совершенно одинакие, высокие, слабые, несколько дрожащие и хриплые - особенно после сна, - но не лишенные приятности), или, наконец, играли в карты, но тоже все в старинные игры: в кребс.. в ламуш или даже в бостон сампрандер! Потом появлялся самовар; по вечерам они пили чай... Эту уступку духу времени они сделали; однако всакий раз находили, что это баловство и что народ от "оной китайской травки" становится нарочито слабее. Вообще же они удерживались от порицаний нового времени и от восхвалений старого: иначе они отроду не живали, но что другие люди могли жить другим манером - и даже лучше, - это они допускали; лишь бы их не заставляли меняться! Часам к восьми Каллиопыч подавал ужин с неизбежной окрошкой, а в девять часов полосатые высокие пуховики уже принимали в свои рыхлые объятия утучненные тела Фомушки и Фимушки и безмятежный сон не медлил спуститься на их вежды. И все утихало в стареньком доме: лампадка теплилась, пахло выхухолью, мелиссой, сверчок трюкал - и спала добрая, смешная, невинная чета.

Вот к этим-то юродивым, или, как он выражался, переклиткам, приютившим его сестру, и привел Паклин своих знакомых.

Сестра его была девушка умная и недурная лицом - глаза у ней были удивительные; но несчастный ее горб сокрушал ее, отнимал всякую самонадеянность и веселость, сделал ее недоверчивой и чуть не злою. И имя ей попалось премудреное: Снандулия! Паклин хотел было перекрестить ее в Софию; но она упорно держалась своего странного имени, говоря, что горбатой так и следует называться Снандулией. Она была хорошая музыкантша и порядочно играла на фортепиано - "по милости моих длинных пальцев, - замечала она не без горечи, - у горбатых они всегда такие бывают".

Гости застали Фомушку и Фимушку в самую ту минуту, когда они просыпались от послеобеденного сна и пили водицу.

вырезанными черными силуэтками напудренных дам и кавалеров . С легкой руки Лафатера силуэтки были в большой моде в России в 80-х годах прошлого столетия. Внезапное появление такого большого числа посетителей - целых четыре! - произвело волнение в редко посещаемом доме. Послышался топот обутых и босых ног, несколько женских лиц мгновенно высунулось и исчезло - кого-то где-то приперли, кто-то охнул, кто-то фыркнул, кто-то судорожно прошептал: - Ну вас!

Наконец появился Каллиопыч в своем шершавом камзоле и, растворив дверь в "зало", громогласно воскликнул:

- Государь, этта будет Сила Самсоныч с другими господами !

Хозяева гораздо меньше перетревожились, чем их прислуга. Вторжение четырех взрослых мужчин в их довольно, впрочем, просторную гостиную несколько, правда, изумило их; но Паклин немедленно их успокоил, представив им поочередно, с разными прибауточками, Нежданова, Соломина и Маркелова как людей смирных и не "коронных". Фомушка и Фимушка особенно не жаловали коронных, то есть чиновных людей.

Появившаяся на призыв брата Снандулия гораздо больше волновалась и чинилась, чем старички Субочевы. Они попросили - оба вместе и в одних и тех же выражениях - гостей сесть и пожелали узнать, чем их потчевать: чаем, шоколадом или шипучей водицей с вареньем? Когда же узнали, что гостям ничего не требуется, так как они незадолго перед тем завтракали у купца Голушкина и скоро будут там обедать, то перестали угощать их и, сложив одинаковым образом ручки на брюшке, приступили к беседе.

тем же городничим; хохотали они до слез. Смеялись они тоже одинаковым образом: очень визгливо, кончая кашлем и краснотой да испариной по всему лицу. Паклин вообще заметил, что на людей вроде Субочевых цитаты из Гоголя действуют весьма сильно и как-то порывисто; но так-как ему не столько хотелось их потешать самих сколько показать их своим знакомым, то он переменил батареи и повел дело так, что старички вскоре совсем раскуражились. Фомушка достал и показал гостям свою любимую деревянную резную табакерку, на которой когда-то можно было счесть тридцать шесть человеческих фигур в разных положениях: все они давно стерлись, но Фомушка их видел, видел до сих пор, и перечесть их мог и указывал на них. "Смотрите, - говорил он, - вон один из окошка глядит, смотрите: он голову высунул..." А то место, на которое указывал его пухленький палец с приподнятым ноготком, так же было гладко, как и вся остальная крыша табакерки. Потом он обратил внимание посетителей на висевшую над его головой картину, писанную масляными красками. Она изображала охотника в профиль, скачущего во весь дух на буланой лошади - тоже в профиль - по снежной равнине. На охотнике была высокая белая баранья шапка с голубым языком, черкеска из верблюжьей шерсти с бархатной оторочкой, перетянутая кованым золоченым поясом; расшитая шелком рукавица была заткнута за тот пояс; кинжал в серебряной оправе с чернью висел на нем. В одной руке охотник, на вид очень моложавый и полный, держал огромный рог, украшенный красными кистями, а в другой - поводья и нагайку; все четыре ноги у лошади висели на воздухе, и на каждой из них живописец тщательно изобразил подкову, обозначив даже гвозди. "И заметьте, - промолвил Фомушка, указывая тем же пухленьким пальцем на четыре полукруглых пятна, выведенных на белом фоне позади лошадиных ног, - следы на снегу - и те представил!" Почему этих следов было всего четыре, а дальше позади не было видно ни одного - об этом Фомушка умалчивал.

- А ведь это я! - прибавил он, погодя немного, с стыдливой улыбкой.

- Как? - воскликнул Нежданов. - Вы были охотником?

- Был... да недолго. Раз, на всем скаку, через голову лошади покатился да курпей себе зашиб. Ну, Фимушка испугалась... ну - и запретила мне. Я с тех пор и бросил.

- Что вы зашибли? - спросил Нежданов.

Гости молча переглянулись. Никто не знал, что такое курпей, - то есть Маркелов знал, что курпеем зовется мохнатая кисть на казачьей или черкесской шапке; да не мог же это зашибить себе Фомушка! А спросить его, что именно он понимал под словом курпей, никто так и не решился.

- Ну, уж коли ты так расхвастался, - заговорила вдруг Фимушка, - так похвастаюсь и я.

Из крохотного "бонердюжура", - так называлось старинное бюро на маленьких кривых ножках с подъемной круглой крышей, которая входила в спинку бюро, - она достала миниатюрную акварель в бронзовой овальной рамке, представлявшую совершенно голенького четырехлетнего младенца с колчаном за плечами и голубой ленточкой через грудку, пробующего концом пальчика острие стрелы. Младенец был очень курчав, немного кос и улыбался. Фимушка показала акварель гостям.

- Это была - я... - промолвила она.

- Да, я. В юности. К моему батюшке покойному ходил живописец-француз, отличный живописец! Так вот он меня написал ко дню батюшкиных именин. И какой хороший был француз! Он и после к нам езжал. Войдет, бывало, шаркнет ножкой, потом дрыгнет ею, дрыгнет и ручку тебе поцелует, а уходя - свои собственные пальчики поцелует, ей-ей! И направо-то он поклонится, и налево, и назад, и вперед! Очень хороший был француз!

Гости похвалили его работу; Паклин даже нашел, что есть еще какое-то сходство.

А тут Фомушка начал говорить о теперешних французах и выразил мнение, что они, должно быть, все презлые стали! - Почему же это так.. Фома Лаврентьевич? - Да помилуйте!.. Какие у них пошли имена! - Например? - Да вот, например: Ножан-Цент-Лорран! - прямо разбойник! - Фомушка кстати полюбопытствовал: кто, мол, теперь в Париже царствует. Ему сказали, что Наполеон. Это его, кажется, и удивило и опечалило. - Как же так?.. Старика такого... - начал было он и умолк, оглянувшись с смущением. Фомушка плохо знал по-французски и Вольтера читал в переводе (под его изголовьем, в заветном ящике, сохранялся рукописный "Кандит"), но у него иногда вырывались выражения вроде: "Это, батюшка, фосспарке"! (в смысле: "это подозрительно", "неверно"), над которым много смеялись, пока один ученый француз не объяснил, что это есть старое парламентское выражение, употреблявшееся в его родине до 1789 года.

Так как речь зашла о Франции да о французах, то и Фимушка решилась спросить о некоторой вещи, которая у ней осталась на душе. Сперва она подумала обратиться к Маркелову, но уж очень он смотрел сердито; Соломина бы она спросила... только нет! - подумала она, - этот простой; должно быть, по-французски не разумеет. Вот она и обратилась к Нежданову.

- А что?

- А вот что. Если кто на французском диалекте хочет вопрос такой поставить: "Что, мол, это такое?" - должон он сказать: "Кесе-кесе-кесе-ля?"

- Точно так.

- А может он тоже сказать так: кесе-кесе-ля?

- И просто: кесе-ля?

- И так может.

- И все это - едино будет?

- Да. Фимушка задумалась и руками развела. - Ну, Силушка, - промолвила она наконец, - виновата я, а ты прав. Только уж французы!.. Бедовые! Паклин начал просить старичков спеть какой-нибудь романсик... Они оба посмеялись и удивились, какая это ему пришла мысль; однако скоро согласились, но только под тем условием, чтобы Снандулия села за клавесин и аккомпанировала им - она уж знает что. В одном углу гостиной оказалось крошечное фортепиано, которого никто из гостей сначала не заметил. Снандулия села за этот "клавесин", взяла несколько аккордов... Таких беззубеньких, кисленьких, дряхленьких, дрябленьких звуков Нежданов не слыхивал отроду; но старички немедленно запели:

В любви нам находить,

Нам боги сердце дали,

Способное любить?

Одно лишь чувство страсти,- .. отвечала Фимушка,-

На свете есть ли где?

Нигде, нигде, нигде! - подхватил Фомушка,

Нигде, нигде, нигде! - повторила Фимушка.

С ним горести жестоки

Везде, везде, везде! - протянул один Фомушка.

- Браво! - закричал Паклин. - Это первый куплет; а второй?

- Изволь, - отвечал Фомушка, - только, Снандулия Самсоновна, что же трель? После моего стишка нужна трель.

- Извольте. - отвечала Снандулия, - будет вам трель.

Любил ли кто в вселенной

И мук не испытал?

Какой, какой влюбленны й

Не плакал, по вздыхал?

Так сердце странно в горе,

Как лодка гибнет в море...

На что ж оно дано?

На зло, на зло, на зло!-

Снандулия пустила ее.

На зло, на зло, на зло!-

повторила Фимушка. А там оба вместе:

Возьмите, боги, сердце

Назад, назад, назад!

И все опять заключилось трелью.

- Браво! браво! - закричали все, за исключением Маркелова, и даже в ладоши забили.

"А что, - подумал Нежданов, как только рукоплесканья унялись, - чувствуют ли они, что разыгрывают роль... как бы шутов? Быть может, нет; а быть может, и чувствуют, да думают: "Что за беда? ведь зла мы никому не делаем. Даже потешаем других!" И как поразмыслишь хорошенько - правы они, сто раз правы!"

девичьей, где уже давно слышался шепот и шелест, внезапно появилась карлица Пуфка, в сопровождении нянюшки Васильевны. Пуфка принялась пищать и кривляться, а нянюшка то уговаривала ее, то пуще дразнила.

Маркелов, который уже давно подавал знаки нетерпения (Соломин - тот только улыбался шире обыкновенного), - Маркелов вдруг обратился к Фомушке:

- А я от вас не ожидал, - начал он с своей резкой манерой, - что вы, с вашим просвещенным умом, - ведь вы, я слышал, поклонник Вольтера? - можете забавляться тем, что должно составлять предмет жалости, а именно увечьем... - Тут он вспомнил сестру Паклина - и прикусил язык, а Фомушка покраснел: "Да... да ведь не я...она сама..." Зато Пуфка так и накинулась на Маркелова.

- И с чего ты это вздумал, - затрещала она своим картавым голоском, - наших господ обижать? Меня, убогую, призрели, приняли, кормют, поют - так тебе завидно? Знать, у тебя на чужой хлеб глаз коробит? И откуда взялся, черномазый, паскудный, нудный, усы как у таракана ... - Тут Пуфка показала своими толстыми короткими пальцами, какие у него усы. Васильевна засмеялась во весь свой беззубый рот - и в соседней комнате послышался отголосок.

- Я, конечно, вам не судья, - обратился Маркелов к Фомушке, - убогих да увечных призревать - дело хорошее . Но позвольте вам заметить: жить в довольстве, как сыр в масле кататься, да не заедать чужого века, да палец о палец не ударить для блага ближнего... это еще не значит быть добрым; я, по крайней мере, такой доброте, правду говоря, никакой цены не придаю!

- и, повернувшись лицом к своей жене: "Фимушка, голубушка, - сказал он, чуть не всхлипывая, - слышишь, что господин гость говорит? Мы с тобой грешники, злодеи, фарисеи... как сыр в масле катаемся, ой! ой! ой!.. На улицу нас с тобою надо, из дому вон - да по метле в руки дать, чтобы мы жизнь свою зарабатывали, - о, хо-хо!" Услышав такие печальные слова, Пуфка завизжала пуще прежнего, Фимушка съежила глаза, перекосила губы - и уже воздуху в грудь набрала, чтобы хорошенько приударить, заголосить ...

Бог знает, чем бы это все кончилось, если б Паклин не вмешался.

- Что это! помилуйте, - начал он, махая руками и громко смеясь, - как не стыдно? Господин Маркелов пошутить хотел; но так как вид у него очень серьезный - оно и вышло немного строго... а вы и поверили? Полноте! Евфимия Павловна, милочка, мы вот сейчас уйти должны - так знаете что? на прощанье погадайте-ка нам всем... вы на это мастерица. Сестра! достань карты!

Фимушка глянула на своего мужа, а уж тот сидел совсем успокоенный; и она успокоилась.

- Карты, карты... - заговорила она, - да разучилась я, отец, забыла - давно в руки их не брала...

- Кому погадать-то?

- Да всем, - подхватил Паклин, а сам подумал: - "Ну что ж это за подвижная старушка! куда хочешь поверни ... Просто прелесть!" - Всем, бабушка, всем, - прибавил он громко. - Скажите нам нашу судьбу, характер наш, будущее... все скажите!

Фимушка стала, было, раскладывать карты, да вдруг бросила всю колоду.

- И не нужпо мне гадать! - воскликнула она, - я и так характер каждого из вас знаю. А каков у кого характер, такова и судьба. Вот этот (она указала на Соломина) - прохладный человек, постоянный; вот этот (она погрозилась Маркелову) - горячий, погубительный человек (Пуфка высунула ему язык); тебе (она глянула на Паклина) и говорить нечего, сам себя ты знаешь: вертопрах! А этот...

- Что ж? - промолвил он, - говорите, сделайте одолжение: какой я человек?

- Какой ты человек... - протянула Фимушка, - жалкий ты - вот что!

Нежданов встрепенулся.

- Жалкий! Почему так?

- Да почему?

- А потому! Глаз у меня такой. Ты думаешь, я дура? Ан я похитрей тебя - даром что ты рыжий. Жалок ты мне... вот тебе и сказ!

Все помолчали... переглянулись - и опять помолчали.

- Ну, прощайте, други, - брякнул Паклин. - Засиделись мы у вас - и вам, чай, надоели. Этим господам пора идти... да и я отправлюсь. Прощайте, спасибо на ласке.

- Многая, многая, многая лета, многая...

- Многая, многая, - совершенно неожиданно забасил Каллиопыч, отворяя дверь молодым людям...

И все четверо вдруг очутились на улице, перед пузатеньким домом; а за окнами раздавался пискливый голос Пуфки.

- Дураки... - кричала она, - дураки!..

Один Соломин улыбался по обыкновению.

Страница: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14
Примечания: 1 2 3 4 5 6 7
Раздел сайта: