Полонский Я. П.: И. С. Тургенев у себя в его последний приезд на родину (в сокращении)

И. С. Тургенев у себя в его последний приезд на родину (Из воспоминаний)

Лето в 1881 году в Спасском не очень баловало нас - были серые, дождливые и даже холодные дни, и Иван Сергеевич часто роптал на погоду.

- Вот ты тут и живи! - говаривал он, поглядывая на небо, с утра обложенное дождливыми тучами.

Но в хорошие, ясные дни, утром, я уходил куда-нибудь с палитрой и мольбертом, а Тургенев и семья моя блуждали по саду. Иногда и вечером, после обеда, Тургенев не отставал от нас. Сад наводил его на множество воспоминаний. То припоминал он о какой-то театральной сцене, еще при жизни отца его сколоченной под деревьями, где во дни его детства разыгрывались разные пьесы, несомненно на французском языке, и где собирались гости; смутно помнил он, как горели плошки, как мелькали разноцветные фонарики и как звучала доморощенная музыка.

То указывал мне на то место, по которому крался он на свое первое свиданье, в темную-претемную ночь, и подробно, мастерски рассказывал, как он перелезал через канавы, как падал в крапиву, как дрожал как в лихорадке и по меже - "вон по той меню" - пробирался в темную, пустую хату. И это было недалеко от той плотины, где дворовые и мужики, после смерти старика Лутовинова, не раз видели, как прогуливается и охает по ночам тень его. Люди, которых боятся при жизни1 иногда пугают людей и по смерти1.

То говорил: "Вот моя самая любимая скамеечка, - она стара, ее почему-то еще не успели вырубить. А ты заметил, у меня в саду каждое лето ставят новые скамейки; те, которые ты видишь, наверное зимой будут вырублены: крестьяне ухищряются таскать их к себе на топливо, и уж с этим ничего не поделаешь!"

Однажды, это было в одной из дальних окраин сада, на полугоре,; заросшей кустами и осинами, в виду проселка и бревенчатого мостика, перекинутого через овражек, дети мои искали грибов и лакомились земляникой; я шел рядом с Тургеневым.

- Ну-ка, дети, - сказал он, - кто из вас найдет пещеру, - здесь, близко от нас, есть вход в пещеру.

И дети побежали искать пещеру. Долго мы не находили пещеры, наконец нашли овражек, вроде провалившейся могилы, кирпичи и какую-то дыру, которая углублялась в землю и чернелась под корнями густо разросшейся дикой малины. На мой вопрос: что же это такое? - Иван Сергеевич ничего не мог мне рассказать наверное, так как существование этой пещеры относится к древнейшей истории села Лутовинова. На мое же предположение, нет ли тут какого зарытого клада? - Иван Сергеевич отозвался, что на поиски клада было уже не мало охотников, что они уже туда лазали, и ничего не нашли.

Иногда, по утрам, мы все расходились по саду куда глаза глядят и забирались далеко - кто на пруд, кто на клубничные гряды, и, забывая часы, опаздывали то к завтраку, то к обеду, то к вечернему чаю. И чтоб всех сзывать вовремя, Иван Сергеевич велел купить во Мценске небольшой колокол. Мы его повесили между столбиками, на краю террасы. Минут за 10 до обеда или до чая Захар или кто-нибудь из детей начинал звонить; но сад был так велик, что внизу, у пруда, звуки его едва были слышны. Иногда звон повторялся два, три, иногда четыре раза, прежде чем мы все - я, жена моя, дети и репетитор моего старшего сына, студент Медицинской академии Коцын, собирались на террасу к обеду или самовару <...>

Почти весь июнь, до 27-го числа, в Спасском мы были одни, то есть я и мое семейство, - никто еще в Спасское не заглядывал; но разве возможно было скучать в обществе Ивана Сергеевича.

Весь июнь Тургенев был в самом веселом настроении духа - был здоров, говорлив, и даже песни спасских крестьянок, которые по найму работали в саду и, возвращаясь домой с граблями на плечах, хором орали песни, радовали его до глубины души. При этом не могу но заметить, что, судя по летним нарядам спасских баб, никак нельзя заключать о их бедности, а судя по лицам и голосам - и о их нуждах и голодании.

- Когда у меня в Спасском гостил английский писатель Рольстон2, - говорил Тургенев, - он, слушая эти горластые песни и видя этих баб, работающих, пляшущих и дующих водку, заключил, что в России запаса физических сил в народе - непочатый край. Но вот история! С Рольстоном мы ходили по избам, где он рассматривал каждый предмет и записывал у себя в книжечке его название; крестьяне вообразили, что он делает им перепись и хочет их переманить к себе, в Англию; долго они ждали, когда же их туда перевезут, и не вытерпели, пришли ко мне толпой, да и говорят: а когда же это мы в Англию-то перекочуем? Барин, что приезжал за нами, нам очень полюбился - должно быть, добрый; мы за ним охотно, со всей нашей душой, куда хошь... А что он приезжал звать нас в английскую землю - это мы знаем.

- Веришь ли ты, - заключил Иван Сергеевич, - что мне большого труда стоило их урезонить и доказать всю несбыточность их нелепой фантазии.

* * *

Лето в России так коротко и так незаметно проходит, что сидеть да макать перо в чернильницу в то время, как поют птицы, пахнет сеном или цветами и наступают теплые, прозрачно-розовые сумерки, для меня было всегда тяжело и незавлекательно; но Тургенев в это время писал "Песнь торжествующей любви", то утром между прогулкою и завтраком, то вечером после чая. Никто тогда из нас не заходил к нему в кабинет и не заговаривал с ним. Я не знал еще, что он такое пишет. Однажды он пришел в ту комнату, которую мы почему-то называли "казино", и, увидевши меня за мольбертом, попросил сочинить ему стиха четыре, но таких, чтоб они были и бессмысленны, и в то же время загадочны. Я удивился.

- Это зачем?

- Да уж так, мне это нужно для моего одного рассказа.

Я стал придумывать стихи, что-то придумал, но Иван Сергеевич остался недоволен. Да и что бы я мог придумать, не зная, для каких художественных соображений нужны стихи и в каком тоне (а тон тут главное). Через несколько дней Тургенев прочел мне:


Как змея река блестит.
Друг проснулся, недруг спит -
Ястреб курочку когтит,
Помогай!..

- Ну что, хорошо? - спросил он.

- Должно быть, хорошо, хоть я и не понимаю, зачем тебе это нужно?

Тургенев, довольный, удалился в кабинет свой.

Вышеупомянутые стихи каждый может прочесть в рассказе "Песнь торжествующей любви" - это те самые стихи, которые бормочет Муций в ответ на расспросы смущенного Фабия.

У себя в комнате нашел я пустую, непочатую тетрадку и, не надеясь на память, задумал иногда вносить в нее кое-какие заметки. Так я записал:

"В одной плясовой народной песне Тульской губернии следующий припев:

Две метелки,
Два снопа,
Грабли да лопата!"

"Крестьяне Мценского уезда говорят: "крох налоя", вместо "вокруг аналоя".

Я и не думал, что тетрадь эта вся будет наполнена чем-то вроде отрывочного дневника (по большей части без чисел) и что она-то именно и поможет мне написать эти воспоминания. (Но разве я мог знать, что переживу Тургенева!)

Началось с того, что я записал экспромт, который сложился в уме Ивана Сергеевича после одной очень долгой и горячей беседы.

Не обладая громадной памятью, приводить здесь наши долгие беседы или споры, если они тотчас же не были записаны, - значит, заведомо лгать на себя и лгать на Тургенева. Но экспромт все-таки требует некоторых пояснений.

Философские убеждения Тургенева и направление ума его имели характер более или менее положительный и под конец жизни его носили на себе отпечаток пессимизма. Хотя он и был в юности поклонником Гегеля, отвлеченные понятия, философские термины давно уже были ему не по сердцу. Он терпеть не мог допытываться до таких истин, которые, по его мнению, были непостижимы. "Да и есть ли еще на свете непостижимые истины?" Так, например, он любил слово: "природа" и часто употреблял его и терпеть не мог слова "материя"; просто не хотел признавать в нем никакого особенного содержания или особенного оттенка того же понятия о природе.

- Я не видал, - спорил он, - и ты не видал материи - на кой же ляд я буду задумываться над этим словом.

"материя", "сущность", "абсолютная истина", и проч. и проч.

Повторять теперь все, что я именно говорил Ивану Сергеевичу, - значит, написать уже не то, что я говорил, а стенографически никто нашего разговора на записывал. Добавлю только следующее: когда появился в печати рассказ Тургенева "Собака", рассказ, им самим слышанный от очевидца, им со слов его записанный и уже затем обработанный3, - наша критика напала на него как на страшного и опасного мистика. На "Собаку" стали появляться пародии. Рассказы его "Призраки" и "Странная история" тоже многих заставляли предполагать, что Тургенев сам верит в таинственные, необъяснимые явления; но ничего не может быть ошибочнее такого мнения о Тургеневе.

- Ничего нет страшнее, - говорил он однажды, - страшнее мысли, что нет ничего страшного, все обыкновенно. И это-то самое обыкновенное, самое ежедневное и есть самое страшное. Не привидение страшно, а страшно ничтожество нашей жизни... <...>

* * *

Всякий раз, когда Иван Сергеевич приезжал в свое родное пепелище, для крестьян и баб он устраивал праздник в своем саду, на площадке перед террасой. На этот раз почему-то праздник этот откладывался: потому ли, что ожидали окончания сенокоса и работ в саду или по причине дурной погоды. Иван же Сергеевич очень часто находился в страхе за свои ноги - он все боялся подагры, берегся сырости и подозрительно следил за всяким ощущением в пальцах то одной, то другой ноги, так как такие ощущения бывали иногда зловещими признаками наступающей болезни. Раз, около часа пополуночи, я зачитался и еще не спал. Кругом была тишина, слышно было только, как жужжали и стукались в потолок шальные мухи, как вдруг резко раздался звук церковного колокола. Я дрогнул и поднял голову. Начался звон, неровный, беспорядочный звон. Не оставалось никакого сомнения, что это набат. "Не мы ли горим, - подумал я. - Не наверху ли, где спит мой сын, что-нибудь загорелось?" Я и жена моя наскоро оделись; дети спали. В доме послышались шаги и шорох. Заглянув на двор, я через сад прошел к воротам. Церковный сторож стоял у колокольни, уже освещенной заревом, и дергал за веревку. Увидавши меня, он перестал звонить и указал мне на красный дым, который поднимался над темными соломенными крышами села, в полверсте от усадьбы. "Это горит Спасское", - сказал мне сторож. Я пошел назад, чтоб разбудить Тургенева, но в спальной я уже застал его, за ширмами, на ногах и уже одевающимся. На ночном столике горела свеча, и на Иване Сергеевиче, как говорится, лица не было. "Ну, - сказал он, махнув сокрушенно рукой, - сгорит вся деревня дотла, как есть, вся дотла сгорит!"

Он уже одевал пальто и шапку, не спеша, но хмурясь и как бы отчаиваясь.

Я стал его уговаривать.

- Иван, пожалуйста, вспомни, что у тебя болела сегодня нога; не ходи, ночь сырая, холодная... Берегись подагры. Не ходи!

- Как можно! - отозвался он. - Обязан идти... Надо!

- Да ведь ты простудишься!

- А что же делать!! Сгорит все село дотла, дотла сгорит! - повторил он, уже совсем стариковским голосом, потряхивая головой и спускаясь с террасы.

Я пошел провожать его.

- Нет, - сказал он, - ты останься, у тебя больное колено и к тому же дом пуст - никого нет, хоть шаром покати.

Я до околицы проводил его, узнал, что горит не село, а кабак за селом, и вернулся.

Кабак этот стоял на краю деревни, саженях в тридцати от крайней избы, по ту сторону проселочной дороги, на чужой земле.

Безветрие спасло Спасское.

Слышал я потом, что крестьяне, как бы любуясь, обступили пылающий кабак, но и не думали тушить его. Кабак сгорел. Кабатчик, отважно спасая свое добро, получил немалое количество ожогов. Я видел, как на другой день ходил он по пожарищу и затем, присев на обгорелое бревно, тряпками стал перевязывать свои ожоги. Никакого при этом страдания от боли не выражало темное и суровое, но еще молодое лицо его.

Крестьяне знали, что вместе с кабаком сгорели все ими заложенные вещи, и радовались, что у кабатчика сгорела вся его выручка. Кажется, они ошиблись. Конечно, кабатчик уверял всех, что все у него погорело, и на другой день пришел к Ивану Сергеевичу просить его помощи.

Иван Сергеевич дал ему 25 рублей.

Но и эта ничтожная помощь крестьянам не понравилась.

Точно он был главный виновник их пьянства и разоренья, а не они сами, не их собственная воля.

Затем они приходили просить Ивана Сергеевича так распорядиться, чтоб у них кабака больше не было.

Иван Сергеевич обещался им все сделать, что только он будет в силах.

- У вас будет не кабак, а часовня, - решил он, - а на основании закона, близ часовни1* нового кабака начальство не дозволит выстроить.

Иван Сергеевич был прав, что, загорись не кабак, а село, - все бы село выгорело дотла - в Спасском и в заводе не было пожарной трубы и бочек, да и пруды от села не так близки, чтобы можно было успешно добывать воду и тушить пожар.

И все мне казалось, живи Иван Сергеевич в России - в селе Спасском были бы и пожарные трубы, и бочки, разумеется, если бы кто-нибудь на это намекнул Ивану Сергеевичу. На всякое добро, на всякую жертву он был готов, как человек щедрый и любящий; но едва ли в нем самом была какая-нибудь инициатива или позыв на ту или другую практическую деятельность (помимо деятельности литературной).

* * *

Через несколько дней после пожара состоялся деревенский праздник. Жена моя должна была ехать в Мценск для закупки лент, бус, платков, серег и т. п. Управляющий поехал за вином, пряниками, орехами, леденцами и прочими лакомствами.

К 7 часам вечера толпа уже стояла перед террасой: мужики без шапок, бабы и девки нарядные и пестрые, как раскрашенные картинки, кое-где позолоченные сусальным золотом. Начались песни и пляски. В пении мужики не принимали никакого участия, они по очереди подходили к ведру или чану с водкой, черпали ее стеклянной кружечкой и, запрокидывая голову, выпивали. Только один пришлый мужик, в красной рубашке, и пел, и плясал, и кланялся, и подмигивал, и присвистывал. Помню - он спел какую-то сатирическую веселую песню на господ, и очень сожалею, что не записал ее <...>

Ивана Сергеевича больше всего занимал тип пришлого мужика в красной рубашке, черноволосого, с живыми, быстрыми, маленькими глазами, веселого прилипалы, плясуна и любезника.

- Ты что думаешь? - говорил мне о нем Тургенев. - В случае какого-нибудь беспорядка, бунта или грабежа, он был бы всех беспощаднее, был бы одним из первых, даром, что он так юлил и кланялся. Ему очень хотелось, чтоб ты дал ему рубль или хоть двугривенный, а между тем слышал, какую он про барские причуды песню пел? Это, брат, тип!

Я спросил Тургенева, зачем он не приказал мужикам надеть шапки.

- Нельзя, - сказал Тургенев. - Верь ты мне, что нельзя! Я народ этот знаю, меня же осмеют и осудят. Но принято это у них. Другое дело, если бы они эти шапки надели сами, тогда и я был бы рад... И то уже меня радует, - говорил он в другой раз, сидя с нами в коляске, когда мы катались, - что поклон мужицкий стал уже далеко не тот поклон, каким он был при моей матери. Сейчас видно, что кланяются добровольно - дескать, почтение оказываем; а тогда от каждого поклона так и разило рабским страхом и подобострастием. Видно, Федот - да не тот!

* * *

<...> 27 числа, к 12 часам ночи, в Спасское прикатил Дмитрий Васильевич Григорович. Мы дожидались его в столовой, усадили за самовар и пробеседовали чуть ли не до 2-х часов пополуночи. Все были в самом веселом, даже можно сказать, в восторженном настроении духа4.

* * *

Дмитрий Васильевич Григорович на другой же день обошел весь дом, часть сада и, казалось, всем был доволен, Уютно, чисто, просторно - все, что нужно.

Ему же было и весело вспомнить, что здесь, в Спасском, он уже не впервые; что, с лишком 20 лет тому назад, он приезжал сюда к опальному Тургеневу, еще бодрому и молодому. Здесь когда-то застал он и ядовитого эстетика В. П. Боткина, и флегматического на вид, даровитого Дружинина, Колбасина и многих других. Здесь когда-то в саду, разлегшись в тени под деревьями, они разучивали роли из комедии "Школа гостеприимства", ими всеми сообща состряпанной; а комедия эта была - веселый фарс, и фарс этот не только рассмешил, но и привел в неслыханное недоумение всех собравшихся из окрестностей смотреть, как играют литераторы. И грустно было думать, что из всех тогда действующих лиц уже немного осталось действующими на этом свете... что много с тех пор воды утекло, что самый дом уже не тот и что даже трудно узнать, что теперешняя столовая с портретами и есть именно та самая комната, где были устроены подмостки и где представлялась доморощенная пьеса с комической смертью всех действующих лиц повально...5

При этом надо заметить, что к приезду Григоровича биллиард был уже с новыми лузами и что библиотека приводилась в порядок при помощи того же студента Медицинской академии Коцына. Коцыну вообразилось, что весь русский отдел этой библиотеки можно разобрать, внести в каталог и по местам расставить в какие-нибудь два дня; но оказалось на деле, что и в две недели едва ли возможно совершить эту процедуру. Тургенев сам принимал участие в приведении в порядок своей библиотеки и очень сокрушался, что некоторые из очень дорогих изданий, очевидно, были украдены кем-нибудь из стародавних гостей, по русскому обычаю думающих, что зажилить или увезти книгу не значит украсть ее - а просто увезти и зажилить. Ведь похищают же невест и чужих жен, и это за воровство никем не почитается... Так, не находил Тургенев одного редкого издания Овидия, с гравюрами прошлого XVIII столетия.

Приезд Дмитрия Васильевича Григоровича в Спасское положил начало постепенному наплыву и других гостей, о которых в свою очередь будет мною упомянуто.

Прежде всех (при Дмитрии Васильевиче Григоровиче) в Спасское появилась какая-то девушка, еще очень молодая. Если не ошибаюсь, это была одна из сомневающихся и колеблющихся... чему ей верить и куда идти - по следам ли нигилизма, путем огульного отрицанья, или кое- что признать и пристать к какой-нибудь либеральной партии, - одна из тех, убеждениями которых управляет не наука, а случай. Я не помню ее фамилии. Она приезжала исповедовать Тургеневу свой образ мыслей, или свое недомыслие, хотя, по-видимому, и не была коротко знакома с хозяином.

энергически-грубо низводил он с пьедестала тот идеал эмансипированной девицы, которому она поклонялась. Тургенев же, при нас, за чайным столом, вечером, заявлял, что у него ничего нет общего с анархистами или террористами, что он никогда им не сочувствовал и не сочувствует, что насилия и политические убийства никогда не достигают своей цели, напротив, вызывают долгую реакцию, останавливают естественный рост народов и отравляют общественный организм подозрительностью и напряженным чувством опасливого самосохранения; что в участи тех, которые у нас так бесплодно погибают, нет даже ничего истинно трагического. И, развивая теорию трагического, Иван Сергеевич, между прочим, привел в пример Антигону Софокла.

- Вот это, - сказал он, - трагическая героиня! Она права, потому что весь народ, точно так же, как и она, считает святым делом то дело, которое она совершила (погребла убитого брата). А в то же время тот же народ и Креона, которому вручил он власть, считает правым, если тот требует точного исполнения своих законов. Значит, и Креон прав, когда казнит Антигону, нарушившую закон. Эта коллизия двух идей, двух прав, двух равнозаконных побуждений и есть то, что мы называем трагическим. Из этой коллизии вытекает высшая нравственная правда, и эта-то правда всею своею тяжестью обрушивается на то лицо, которое торжествует. Но можно ли сказать, что то учение или та мечта, за которую погибают у нас, есть правда, признаваемая народом и даже большинством русского общества?

Здесь я передаю не самые слова Ивана Сергеевича, а суть его мыслей, вслух нам высказанных.6. А что именно это он нам высказывал, я могу сослаться и на Григоровича, и на ту, которая вынуждала его говорить так, а не иначе <...>

* * *

Тургенев когда-то лично знавал покойного писателя, князя Владимира Федоровича Одоевского, и высоко ценил его. Я, пишущий эти строки, в 1858 году, незадолго до его кончины, встретился с князем за границею - в Веймаре. Он тотчас ню догадался, что я болен, стал навещать меня в гостинице и начал по-своему, гомеопатией, безуспешно лечить меня. Кажется, достаточно было один день провести с этим человеком, чтоб навсегда полюбить его. Но свет глумился над его рассеянностью, - не понимая, что такая рассеянность есть сосредоточенность на какой-нибудь новой мысли, на какой-нибудь задаче или гипотезе.

Посреди своего обширного кабинета, заставленного и заваленного книгами, рукописями, нотами и запыленными инструментами, князь Одоевский, в своем халате и не всегда гладко причесанный, многим казался или чудаком, или чем-то вроде русского Фауста. Для великосветских денди и барынь были смешны и его разговоры, и его ученость. Даже иные журналисты и те над ним иногда заочно тешились. И это как нельзя лучше выразилось в юмористических стихах Соболевского, которые, по счастью, сохранились в памяти Ивана Сергеевича. Припомнив их, Тургенев несколько раз повторял их вслух и читал не без удовольствия.

Это было в дождливый день, не то 29-го, не то 30-го июня. "Случилось раз..." - читал Иван Сергеевич, стараясь читать как можно серьезнее, на придавая комический оттенок своему лицу и повышениям своего голоса:

Случилось раз, во время оно,
Что с дерева упал комар,
И вот уж в комитет ученый
Тебя зовут, князь Вольдемар.
Услышав этот дивный казус,
Зарывшись в книгах, ты открыл,
Что в Роттердаме жил Эразмус,
Который в парике ходил.
Одушевись таким примером,
Ты тотчас сам надел парик
И, с свойственным тебе манером,
Главой таинственно поник.
"Хотя в известном отношеньи, -

Но, в музыкальном рассужденьи,
Комар есть в сущности - звонарь,
И если он, паденьем в поле,
Не причинил себе вреда. -
Предать сей казус божьей воле
И тварь избавить от суда!"

Затем Тургенев стал припоминать и свои старые эпиграммы на своих старых приятелей. Из них лично для меня почти что ни одной не было неизвестной. Я, признаюсь, не был их поклонником, никогда не ставил их наряду с эпиграммами Пушкина и не мог бы ни припомнить, ни записать их без помощи автора.

Все эти эпиграммы относились еще ко временам той задорной молодости, которая подчас, для острого словца, не пощадит ни матери, ни отца. Эпиграммы, тогда сочиненные Тургеневым, по большей части относились к лицам, которых он любил и с которыми охотно проводил время.

- Но что же? - говорил Тургенев, - ведь никто же на эти эпиграммы не сердился, кроме Арапетова; тот только один так обиделся, что на много лет перестал со мной кланяться. А Дружинин, например, первый смеялся, когда я прочел ему:

Дружинин корчит европейца.
Как ошибается бедняк!
Он труп российского гвардейца,
Одетый в английский пиджак.

А вот эпиграмма на Кетчера:

Вот еще светило мира!
Кетчер, друг шипучих вин;
Перепер он нам Шекспира
На язык родных осин.

На Н - ко:


И мыслей, ставших общим местом,
Он красноречья пресным тестом
Всю землю вымазать готов...

То же, на одного московского профессора К: 7

Он хлыщ, но как он тих и скромен,
Высок и в то же время томен,
Как старой девы билье-ду;
Но, возвышаясь постепенно,
Давно стал скучен несравненно
Педант, варенный на меду.

На В. П. Боткина была большая эпиграмма, пародия на пушкинское стихотворение "Анчар"; но Тургенев тщетно старался ее припомнить, и только один куплет промелькнул в его памяти:

К нему читатель не спешит,
И журналист его боится,
Панаев сдуру набежит
И, корчась в муках, дале мчится.

Совершенною для меня новостью была только эпиграмма, написанная Тургеневым еще в сороковых годах на Ф. Достоевского, после повести его "Бедные люди". Я никогда прежде не слыхал этой эпиграммы. В ней нет ничего особенно обидного, соль ее далеко не едкая; но Достоевский, уже и в то время болезненный, был не из числа тех юношей, которые, прочтя эпиграмму, отнеслись бы к ней шутя, как Друяшнин, или бы охотно ему за нее простили, как Кетчер.

Достоевский мог совершенно впоследствии забыть эту эпиграмму, но семя вражды, глухое и бессознательное, осталось в нем.

Да и трудно было молодому Достоевскому не вообразить себе, что эпиграмма Тургенева не выросла на почве самой ядовитой зависти.

Но кто знал хорошо Тургенева, тот, конечно, поймет, что в нем не было ни на каплю литературной зависти и что в этом случае эпиграмма была вызвана тем ранним самомнением, которое обнаруживал Достоевский и которого был так чужд Тургенев. Иван Сергеевич постоянно ставил себя ниже Пушкина, ниже Гоголя и даже ниже Лермонтова...

Рыцарь горестной фигуры!
Достоевский, юный пыщ;
На носу литературы
Ты вскочил, как яркий прыщ,
Хоть ты новый литератор,
Но и восторг уж всех поверг,
Тебя хвалит император,
Уважает Лейхтенберг8.

Достоевский, конечно, был нисколько не виноват в том, что повесть его "Бедные люди" читалась при дворе, и читалась в такое время, когда к литературе и тогдашним литераторам сановные люди относились свысока или с снисходительным презрением.

- Да, - говорил Тургенев, - все это были грехи задорной юности моей, а о своих молодых грехах иногда не мешает и вспоминать: их уже не вернешь. Кажется, что может быть проще истины: "молодости вернуть нельзя". Кто этого не знает! А между тем для меня нет ничего страшнее этой простой истины; она гораздо страшнее, чем ад, описанный Дантом в его "Divina Commedia"2*. Для меня в непреложности законов природы есть нечто самое ужасное, так как я никакой цели, ни злой, ни благой, не вижу в них.

* * *

Так, прибытие Григоровича придало нашим беседам несколько литературный оттенок.

Вскоре после эпиграмм, когда мы втроем сидели в казино с овальным столом из карельской березы, а небо хмурилось и не пускало нас в сад; когда зеленые бочки по углам дома были переполнены дождевой водой, а перед террасой, на площадке, стояли лужи, - мы то сидели, то прохаживались в тесном пространстве небольшой комнаты и беседовали, не замечая погоды.

Тургенев рассказал нам содержание одной пришедшей ему в голову фантастической повести.

Вот это содержание:

Муж ненавидит жену, убивает ее на дороге и прячет в лесу ее труп... приходит в город, заходит в гостиницу и заказывает кофе. - Для вас одного или для двоих? - спрашивает кельнер. Это его поражает. На улице попадаются ему знакомые, которые кланяются ему и кланяются еще кому-то. Словом, все видят жену его, все, кроме его. Он чует ее присутствие около себя, оно тяготит его, мучит, преследует, но он ничего не видит.

Мало-помалу он доходит до такого состояния, что заклинает жену свою появиться, показаться ему. Он становится даже на колени перед чем-то невидимым, не зная, где оно, и - тщетно! Затем он является в суд и говорит, что он убийца. Ему не верят, он доказывает. Перед казнью он видит призрак жены и примиряется с судьбой своей.

Тургенев развивал эту мысль несколько подробнее9.

- Мне решительно это не нравится, - заявил Дм. Вас. Григорович. - Психологически необъяснимо - почему жену видит не он, а другие?

он пришел вдвоем с товарищем, что товарищ его отстал, но тотчас же присядет к тому же столику и будет также пить кофе? Разве преступник не мог вопроса кельнера: "Для двоих?" иначе понять, иначе растолковать себе? Слова эти разве не могли послужить началом его галлюцинаций?

Затем зашел разговор о том, как пишутся или создаются повести. Так, Тургенев сознавался нам, что он не может продолжать писать, если не доволен фразой или местом, которое не удалось ему. Другие на это не обращают внимания, пишут все, с начала до конца, вчерне; потом постепенно отделывают по частям, иногда с начала, иногда с конца. Так писал Диккенс. Одни пишут отрывками и потом сводят их. Другие сами не знают, что выйдет из лица, нежданно появившегося в романе или повести; иногда лицо это вдруг так ярко обрисуется в воображении, что, заслоняя другие лица, делается первенствующим. Так часто случалось с Григоровичем, по его собственному признанию.

На упреки Тургеневу, зачем он перестал писать, и что напрасно он говорит, что талант может выписаться, Тургенев оправдывался тем, что уже в писании он не находит никакого особенного удовольствия.

- Прежний зуд прошел. Это то же, что мужское бессилие. Очень прискорбно, что оно есть, но что же делать! Ничего не поделаешь! Вот недавно, - продолжал он, - начал я повесть "Старые голубки". Написал несколько строк и дальше не мог; а сюжет мне очень нравился, и я глубоко, со всех сторон его обдумал.

- Рассказывай, какой сюжет? - спросил я Тургенева.

- А вот какой. У некоего старика, управляющего имением, живет приезжий сын, молодой человек. К нему приехал товарищ его, тоже молодой. Народ веселый и бесшабашный: обо всем зря сложились у них понятия, обо всем они судят и рядят, так сказать, безапелляционно; на женщин глядят легкомысленно и даже несколько цинично. В это же время в усадьбе поселяется старый помещик с женой, оба уже не молодые, хотя жена и моложе. Старик только что женился на той, которую любил в молодости. Молодые люди потешаются над амурами стариков, начинают за ними подсматривать, бьются об заклад... Наконец сын управляющего шутя начинает волочиться за пожилой помещицей, и что же замечает к своему немалому удивлению? - что любовь этих пожилых людей бесконечно сильнее и глубже, чем та любовь, которую он когда-то знал и наблюдал в знакомых ему женщинах. Это его озадачивает. Мало-помалу он влюбляется в пожилую жену старого помещика, и увы! - безнадежно. С разбитым сердцем уезжает неосторожный, любопытный юноша. И пари он проиграл, и проиграл прежний мир души своей. Любовь уже перестала казаться ему прежней шалостью или чем-то вроде веселого препровождения времени.

- Вот главное содержание, - и это была бы одна из самых трудных по исполнению повестей моих, так как ничего нет легче, как в таком сюжете переступить черту, отделяющую серьезное от смешного и пошлого, и ничего нет труднее, как изобразить любовь пятидесятилетнего старика, достойного уважения, и изобразить так, чтоб это не было ни тривиально, ни сентиментально, а действовало бы на вас всею глубиною своей простоты и правды. Да, господа, это очень трудный сюжет...

Но на большой террасе раздался звон призывного колокола, и все мы пошли в столовую обедать.

* * *

И за обедом, и после обеда, вечером, Иван Сергеевич был говорлив и интересен по обыкновению.

Вот что я помню из того, что в этот день говорилось.

- Да, - говорил Тургенев, - смешное для одного народа вовсе не смешно для другого, и наоборот. То, что смешит француза, англичанин выслушает равнодушно, даже не улыбнется; и то, отчего англичанин расхохочется, французу вовсе не покажется смешным. Так, например, известный писатель Мериме знал по-русски и читал мне стихотворение Пушкина, которого он был великим поклонником:

Над Невою резво вьются
Флаги пестрые судов... -

и я не смеялся, хотя француз каждое слово произносил по-своему. Вообще дурной выговор и чужой язык нисколько не смешат русского человека. А раз Теккерей упросил меня прочесть ему что-нибудь по-русски. Я стал наизусть читать ему одно из самых музыкальных по стиху стихотворений Пушкина, и что же? Не успел я и десяти стихов прочесть, как Теккерей покатился от неудержимого смеха, так стал хохотать, что сконфузил своих дочерей. Звуки чужого языка были для него смешны.

Раз я был у Карлейля. Надо вам сказать, что никто так не поражал меня своим образом мыслей, как этот Карлейль. Беспрекословное повиновение считал он лучшим качеством человека и говорил мне, что всякое слепо повинующееся своему монарху государство он считает лучше и счастливее Англии с ее свободой и конституцией. На мой вопрос, какого английского поэта он считает выше всех, он мне назвал одну посредственность, какого-то несчастного лирика, жившего в конце XVIII столетия, а о Байроне отозвался с пренебрежением. Затем он уверял меня, что Диккенс для англичан не имеет никакого значения, а нравится только иностранцам. Словом, много наговорил мне нелепостей непостижимых. Но когда я рассказал ему, что глаза мои страдают иногда темными пятнами - mouches volantes и что однажды, на охоте, вдруг показалось мне, что что-то серое пробежало по лугу; я подумал - заяц, поднял ружье и непременно бы выстрелил, если бы сам не догадался, что это в глазу темная подвижная точка ввела меня в заблуждение.

Выслушав это, Карлейль немного подумал и вдруг стал хохотать и долго никак не мог удержаться от хохота. "Чего он смеется?!" Я сначала понять не мог - ничего смешного в моем рассказе я даже не подозревал.

- Ха-ха-ха! - завопил он наконец, - в свою собственную mouche volante стрелять! в точку... в глазу... Ха-ха-ха!

Тут только я догадался, чем я так рассмешил его... Ни русский, ни француз, ни немец ничего бы смешного не нашли в этом случае.

То же можно сказать и про театр. Кривляка актер, которого каждый немец и француз готовы освистать, забросать яблоками печеными, английскую толпу может привести в восторг неслыханный.

Взгляд на нравственность тоже у каждого народа различный. То, что для русского возмутительно, - для француза не только не возмутительно, но достойно всякого сочувствия, и, наоборот, - возмутительное для француза нисколько не смутит русского человека.

10. Я, Флобер и другие из числа французских писателей собрались на эту пьесу взглянуть, так как она немало наделала шума: нравилась она и журналистам и публике. Мы пошли, взяли места рядом и поместились в партере.

Какое же увидел я действие? А вот какое... У одного негодяя была жена и двое детей - сын и дочь. Негодяи муж не только прокутил все состояние жены, но на каждом шагу оскорблял ее, чуть не бил. Наконец потребовал развода - separation de corps et de biens3* (что, впрочем, нисколько не дает жене права выйти вторично замуж). Он остается в Париже кутить; она с детьми, на последние средства, уезжает, если не ошибаюсь, в Швейцарию. Там знакомится она с одним господином и, полюбив его, сходится с ним и почти что всю жизнь свою до старости считается его женой. Оба счастливы - он трудится и заботится не только о ней, но и о ее детях: он их кормит, одевает, обувает, воспитывает. Они также смотрят на него как на родного отца и вырастают в той мысли, что они его дети. Наконец сын становится взрослым юношей, сестра - девушкой-невестой. В это время состарившийся настоящий муж узнает стороной, что жена его получает большое наследство. Проведав об этом, старый развратник, бесчестный и подлый во всех отношениях, задумывает из расчета опять сойтись с женой и с этой целью инкогнито приезжает в тот город, где живет брошенная им мать его детей.

Прежде всего он знакомится с сыном и открывает ему, что он отец его. Сыну же и в голову не приходит спросить: отчего же, если он законный отец, он не жил с его матерью, и, если он и сестра его - его дети, то отчего, в продолжение стольких лет, он ни разу о них не позаботился? Он просто начинает мысленно упрекать свою мать и ненавидеть того, кто один дал ей покой и на свои средства воспитал его и сестру, как родных детей своих. И вот происходит следующая сцена. На сцене брат и сестра. Входит воспитавший их друг их матери и, по обыкновению, здороваясь, как всегда, хочет прикоснуться губами к голове девушки, на которую с детства он привык смотреть как на родную дочь.

В эту минуту молодой человек хватает его за руку и отбрасывает его в сторону от сестры.

- Не осмеливайтесь прикасаться к сестре моей! - выражает его негодующее, гневное лицо. - Вы не имеете никакого права так фамильярно обходиться с ней!

И весь театр рукоплещет, все в восторге, - не от игры актера, а от такого благородного, прекрасного поступка молодого человека. Вижу, Флобер тоже хлопает с явным сочувствием к тому, что происходит на сцене.

Когда мы вышли из театра, Флобер и все другие французы стали мне доказывать, что поступок молодого человека достоин всяческой похвалы и что поступок этот высоконравственный, так как чувство, которое сказалось в нем, поддерживает семейный принцип или то, что называется honneur de la famille4*.

И вот чуть ли не всю ночь я с ними спорил и доказывал противное, доказывал, что поступок этот омерзительный, что в нем нет главного чувства - чувства справедливости, что, если бы такая пьеса появилась на русской сцене, автора не только ошикали, - стали бы презирать как человека, проповедующего неправду и безнравственность. Но, как я ни спорил, что ни говорил - они остались при своем мнении. Так мы и порешили, что русский и французский взгляд на то, что нравственно и безнравственно, что хорошо и дурно, - не один и тот же <...>

* * *

2-го июля, вечером, Григорович и я покинули Спасское, опоздали на последний поезд и должны были переночевать во Мценске. На другой день, к вечеру, мы уже были в Москве. Засим на несколько дней я отправился на свою родину, в Рязань, где я не был лет около 30-ти <...>

В мое отсутствие Тургенев продолжал рассказывать детям моим свои послеобеденные сказочки, которые он, так сказать, импровизировал. Первая сказка, при мне им придуманная, не займет и страницы печатной, так она была мала и так похожа на одно из его стихотворений в прозе. Вот она:

Капля жизни

У одного бедного мальчика заболели отец и мать; мальчик не знал, чем им помочь, и сокрушался.

Однажды кто-то и говорит ему: есть одна пещера, и в этой пещере ежегодно в известный день на своде появляется капля, капля чудодейственной живой воды, и кто эту каплю проглотит, тот может исцелять не только недуги телесные, но и душевные немощи.

Скоро ли, долго ли, неизвестно, только мальчик отыскал эту пещеру и проник в нее. Она была каменная, с каменным растрескавшимся сводом.

Оглядевшись, он пришел в ужас - вокруг себя увидел он множество гадов самого разнообразного вида, с злыми глазами, страшных и отвратительных. Но делать было нечего, он стал ждать. Долго ждал он. Наконец видит: на своде появилось что-то мокрое, что-то вроде блестящей слизи, и вот понемногу стала навертываться капля, чистая, как слеза, и прозрачная. Казалось, вот-вот она набухнет и упадет. Но едва только появилась капля, как уже все гады потянулись к ней и раскрыли свои пасти. Но капля, готовая капнуть, опять ушла.

Нечего делать, надо было опять ждать, ждать и ждать.

И вдруг снова увидел он, что мимо него, чуть не касаясь щек его, потянулись кверху змеи, и гады разинули пасть свою. На мальчика нашел страх - вот-вот, он думал, все эти твари бросятся на меня, вонзят в меня свои жала и задушат меня; но он справился с своим ужасом, тоже потянулся кверху, и - о чудо! Капля живой воды капнула ему прямо в раскрытый рот. Гады зашипели, подняли свист, но тотчас же посторонились от него, как от счастливца, и только злые глаза их поглядели на него с завистью.

Мальчик недаром проглотил эту каплю - он стал знать все, что только доступно человеческому пониманию, он проник в тайны человеческого организма и не только излечил своих родителей, - стал могуществен, богат, и слава о нем далеко прошла по свету.

- А чего же еще вам? - возразил Тургенев. - Ну, на этот раз с вас довольно. Завтра начну вам рассказывать длинную сказку, только дайте подумать.

* * *

Дня через два или три началась новая сказка... что еще раз доказывало, до какой степени фантазия Тургенева была еще свежа и неистощима.

Сказка эта после понюшки табаку (Иван Сергеевич не расставался с табакеркой) рассказывалась как бы по главам: сегодня одна глава, завтра другая и в разное время - иногда после обеда, когда подавали кофе, иногда вечером.

Напишу только то, что я слышал своими ушами и, разумеется, без всяких промежутков во времени. Замечу только, что последняя слышанная мною сцена уже рассказывалась при графе Льве Николаевиче Толстом и очень его смешила.

Вот эта сказка в сокращенном виде и без конца.

Самознайка5*

I

Жили-были два мальчика - два брата. Один из них был самоуверен и нерассудителен, другой - рассудительно-мнителен. Первого из них звали Самознайкой, так как он ни над чем не задумывался и постоянно восклицал: "О! это я знаю... это я знаю!" Другого мы будем называть просто - Рассудительный. Это же были не настоящие их имена, а прозвища. В окрестностях, где жили мальчики, был старый, густой и заброшенный сад, и сказали им, что в этом саду есть пещера и что тот, кто найдет ее и проникнет, получит клад; но чтоб войти в нее, надо произнести два слова и чтоб каждое слово состояло из трех слогов.

Самознайка и говорит брату: "Пещера?! Какая пещера?! О, я знаю, я ее видел, я сейчас же пойду и найду ее".

Пошел. Долго искал, страшно устал и ничего не нашел.

Рассудительный, напротив, стал мало-помалу расспрашивать старых людей, и один дряхлый, очень дряхлый садовник указал ему спрятанную в зелени голубую дверку.

- Вот тут пещера, - сказал он.

- Ну, так и есть, я знал, что голубая дверка, - заметил Самознайка, когда брат рассказал ему о своем открытии. - Я это знал, я мимо нее проходил... и тотчас же пойду, скажу два слова и войду в нее.

Побежал, наговорил кучу трехсложных по паре слов; но дверка не отворилась.

Вслед за ним пошел Рассудительный и сказал: пе-ще-ра, от-во-рись!

И она отворилась. И вошел он в сумрачный грот и видит: в гроте сидит зеленая женщина или фея. Очень удивился.

Зеленая фея приняла его недружелюбно; он ясно видел, что она на него зла и что ей досадно.

- Ну, хорошо, - сказала она, - я отдам тебе клад, только с уговором - возьми съешь это зеленое яблоко, я хочу тебя им угостить.

Рассудительный подумал, подумал и не взял этого яблока. "Ведь она, - рассуждал он, - меня приняла недружелюбно, из каких же благ она станет угощать меня?"

- Нет, - сказал он, - я лучше приду в другое время. - Не взял у нее яблока и ушел. Рассказал об этом брату.

И тотчас же побежал в пещеру.

- Пещера, отворись!

Пещера отворилась. Самознайка смело вошел и, увидевши зеленую женщину, тотчас же взял яблоко и стал есть его. Съел и вдруг чувствует, что формы его меняются, что он все делается меньше, меньше и меньше...

Фея превратила его в ящерицу.

II

Рассудительный долго ждал брата и не дождался. Он знал, что брат побежал в пещеру, и пошел искать его.

- Где мой брат? - спрашивает он зеленую женщину.

- Не знаю, - отвечает ему зеленая женщина.

Он поглядел ей в глаза и усомнился.

- Ну, я до тех пор не выйду, пока ты мне не скажешь, где мой брат.

Зеленая женщина знала, что если человеческое существо в ее гроте пробудет с ней два часа, она пропала - она должна будет уступить все свои сокровища и исчезнуть. Но до двух часов еще оставалось немало времени, и она упрямилась.

Вдруг видит Рассудительный, что одна из ящериц подбегает к нему, поднимает свою головку, глядит ему в глаза, прижимает к себе свои передние лапки и даже, показалось ему, старается перекреститься...

"Уж не это ли мой брат!" - подумал Рассудительный.

- Не уйду, - сказал он решительно, - пока не увижу брата.

Время шло. Делать было нечего, фея произнесла какие- то кабалистические слова и дотронулась до ящерицы своим жезлом.

И вдруг эта ящерица стала пухнуть, пухнуть, расти, расти... вдруг шкурка ее лопнула, и выскочил из нее Самознайка.

- Вот и я! - воскликнул он, как ни в чем не бывало.

Зеленая же фея, чтоб как-нибудь избавиться от посещений их, предложила Рассудительному взять у ней на довольно большую сумму золота и серебра, с тем только, чтоб он уже больше не посещал ее.

Рассудительный не был жаден - взял деньги и поделился с братом.

Получив деньги, Самознайка тотчас же отправился путешествовать.

- Прикажете вскрыть? - спрашивает его слуга.

- Вскрыть! какой вздор! Подайте мне их в целости: я не желаю, чтоб их вскрывали.

Ему приносят устрицы в раковинах. Он начинает их грызть и никак не может. Все смеются.

- Тьфу! Какие старые устрицы вы мне подали! - говорит Самознайка.

И уезжает, сопровождаемый хохотом всей трактирной прислуги.

Долго ли, коротко ли путешествовал наш Самознайка - неизвестно; известно только, что он порастранжирил все свои деньги и наконец заехал в какое-то очень далекое и очень своеобразное государство. Тут узнал он, что царь хочет в саду своем построить павильон и выбирает для этого самых лучших архитекторов.

Самознайка тоже является к царю и уверяет его, что строить он умеет так, как никто, и что выстроит он ему не павильон, а чудо.

Царь, пораженный его молодостью, поручает ему постройку.

Строит, строит Самознайка и удивляет всех архитекторов - все у него валится, а крыша покрывается картонной бумагой.

Наконец архитекторы докладывают царю, что Самознайка не только взялся не за свое дело, но не знает даже таблицы умножения.

Повели Самознайку на допрос. После допроса Самознайка сказал царю, что он все знает, по что в государстве совсем не та арифметика и что там, у него, в его отечестве, считают совершенно иначе.

Оставили его достраивать павильон.

Пришел сам царь и видит, что павильон оклеен бумагой и покрыт картоном. Царь так рассердился, что Самознайка осмелился обмануть его, что тотчас же велел его засадить в тюрьму.

(N3. Здесь небольшой пропуск о том, как Рассудительный, узнавши, что брат его в тюрьме, решается ехать и во что бы то ни стало спасти его. Как он подкупает стражу и уговаривается с Самознайкой бежать из города. Все им удается как нельзя лучше, но Самознайка уверяет брата, что он очень хорошо знает, какой дан караулам пароль и лозунг, и так завирается на заставе при выходе из города, что его ловят, опять сажают в тюрьму, по приказанию царя судят и присуждают к спринцовочной казни, изобретенной только в этом государстве и всегда совершаемой в присутствии всего двора.)

III

Давно уже Самознайка слышал об этой спринцовочной казни, и так как не раз видал в аптеках разные спринцовки, - думал, что эта казнь больше ничего, как потеха.

"Ну, думает, что за беда, что будут в меня брызгать... Все это пустяки, все вздор - эта казнь!"

И очень храбрился он в своем заточении.

Наступил наконец и день самой казни. За ним пришли. Самознайка вдруг испугался - стал плакать и рваться.

Но как он ни плакал, как ни вырывался из рук, привели его в огромную залу, наполненную высшими представителями правосудия и придворными.

Самознайку раздели и посадили на возвышении, спиной к открытому окну.

Против скамьи, куда посадили Самознайку, стояла колоссальная спринцовка, поршень которой натягивался посредством особенного механизма с пружинами.

Спринцовку эту одним передним концом погрузили в огромный чан и поршнем стали натягивать воду. Наконец поршень вытянули, закрепили и трубку стали нацеливать на Самознайку, который был бледен как смерть и весь дрожал от страха.

- Пущай! - крикнул царь.

И вдруг из спринцовки, с шумом, точно выстрел, вылетела широкая струя холодной воды. Струя эта была так сильна, что Самознайка не мог удержаться и, подхваченный силой воды, вылетел вместе с нею в открытое настежь окошко.

IV

За окошком был царский фруктовый сад, где было множество вишен. Вишни эти были только что собраны, лежали на земле в виде громадных куч.

К счастью для Самознайки, он, вылетев из окошка, упал и ткнулся именно в одну из этих вишневых куч и тотчас же весь зарылся в ягодах.

Царь немедленно приказал во что бы то ни стало, живого или мертвого, отыскать его. Но сколько ни искали его в саду, никто нигде не мог отыскать его.

Царь очень рассердился, топнул ногой и объявил, что он всех судей, всех сторожей и даже жен и дочерей их подвергнет точно такой же спринцовочной казни.

Но все поиски оказались тщетными. Придворные трепетали за участь своих родных и знакомых.

В это время в городе оказался Рассудительный. Следя за участью брата и узнавши от придворных, что брат его пропал, точно улетел, что он, вероятно, какой-нибудь колдун и что беда, большая беда всем, если не найдут его.

Рассудительный подумал и отправился к царю.

- Так и так, - говорит, - позвольте мне отыскать Самознайку - может быть, я и найду его.

- Хорошо, - говорит царь, - ступай, ищи, и беда твоя,, если ты мне не найдешь его.

Рассудительный взял с собой кое-кого из прислужников, пошел осматривать сад и подошел к тому окошку, из которого вылетел несчастный брат его.

- Брат, где ты? откликнись! - кричит Рассудительный.

Молчание.

- Самознайка! где ты?.. подай голос!

Ни гугу.

"Хорошо же!" - подумал Рассудительный и завел разговор с своими провожатыми.

- А что, братцы, - спросил он, - знаете вы, сколько частей света?

Те подумали и отозвались незнанием.

- А я знаю! - пропищал чей-то голос из вишневой кучи. Самознайка не вытерпел, чтоб не показать своего знания, и выдал себя. Его тотчас же и нашли, вытащили из кучи, всего выпачканного в вишневом соку, с сизыми губами и полным животиком.

Рассудительный не дал Самознайке ни вымыться, ни оправиться и, не без умысла, в таком виде повел его к царю, - он знал, что царь расхохочется. И действительно, царь расхохотался и уже готов был Самознайку простить и пустить на все четыре стороны.

- Ха, ха, ха! - хохотал он. - Хорош! Хорош ты, клистирный архитектор!.. Ну, а разве ты не знаешь, сколько частей света?

- Знаю-с, - смело и весело отвечал Самознайка.

- Ну, сколько же, по-твоему?

- Шесть, - отвечал Самознайка. - Европа, Азия, Африка, Америка и Австралия.

- Тут только пять, какая же шестая?

Самознайка задумался. "Надо же что-нибудь отвечать, - подумал он. - Но какая же шестая?"

- Какая шестая?! - сказал он не без некоторой наглости, - а шестая часть света это - География.

- Не слыхал я о такой части света, - сказал царь, - а если есть такая часть света, то я дам тебе солдат в провожатые, велю держать тебя на цепи, чтоб ты не убежал; а ты садись верхом и поезжай в эту Географию, покажи им шестую часть света и привези мне оттуда фруктов - я хочу узнать, какие фрукты растут в Географии.

Неудержимый смех всех присутствующих сопровождал этот рассказ - и если он оказался вовсе не смешон под пером моим, - значит, я не могу так забавно рассказывать, как Тургенев.

В числе слушателей этого отрывка был на этот раз и граф Лев Николаевич Толстой - он также смеялся.

Что случилось далее с героем рассказа - Самознайкой, я не знаю. Приезд желанных гостей сделал то, что Тургеневу некогда было продолжать рассказ свой, а когда стал он продолжать его, меня уже не было: я был в Петербурге.

Правда, дети мои, вернувшись из Спасского, старались передать мне конец этой сказки, но мне показалось, что все то, что они припомнили, не стоит записывать: выходила какая-то путаная и очень сложная история.

Замечу только, что отношения Тургенева к детям были самые нежно-заботливые, отеческие. Не раз он экзаменовал их и не раз приводил им в пример бедных крестьянских мальчиков, если замечал в них какой-нибудь каприз, недовольство или нетерпение. Самые сказки о "Живой капле" и "Самознайке" в устах его имели педагогическую цель; он рассказывал их не просто ради приятного препровождения времени, и, смею думать, сказки эти оставляли кое-какие следы в уме детей; но крайней мере, старший сын мой далеко уже не так часто говорил, что он знает то или это, - до того прозвище Самознайки показалось ему обидным.

Что касается до того, были ли эти рассказы вполне оригинальными или Тургенев их откуда-нибудь заимствовал - не знаю. Велика была начитанность Тургенева, велика была его память, и не мне решать этот вопрос.

Так однажды лежал он на диване <...>, уже обитом новой материей и помещенном против выходной двери на террасу, под портретом Николая Сергеевича Тургенева, - на диване, который назвал он самосоном. Тургенев любил на нем дремать, уверяя, что диван этот клонит его ко сну всякий раз, когда он на него приляжет, а потому он и есть самосон.

Итак, однажды дети не давали ему дремать, а он рассказывал им, какой чудесный он видел сон.

- Какой же сон? рассказывайте, какой сон?

- А будто бы я лежу на большущей перине, а вы и много, много детей держат эту перину за края и тихонько ее приподнимают и покачивают. И так мне приятно, я лежу точно на облаке и покачиваюсь, и будто бы все вы должны меня слушаться, а кто не слушается, тому я тотчас же отрубаю голову...

- Неправда, неправда!.. Это вы должны нас слушаться! Ишь вы какой!

И подобные восклицания, сопровождаемые смехом, заметно радуют добрейшего из людей - Ивана Сергеевича...

* * *

На другой день после моего возвращения в Спасское, а именно 8-го июля, в среду, Тургенев получил телеграмму от Л. Н. Толстого с уведомлением, что во Мценск оп прибудет в 10 часов вечера, в четверг.

Тургенев распорядился о высылке во Мценск лошадей на следующий же день, или в четверг, как значилось в телеграмме.

В этот же день после чая мы скоро разошлись по своим комнатам. Я сел к столу, придвинул свечу и, записывая свои дорожные впечатления, незаметно просидел до 1-го часа пополуночи. Вдруг слышу, на дворе кто-то свистнул, и затем чьи-то шаги и лай собаки. Я поглядел в окно и в безлунном мраке, с черными признаками чего-то похожего на кусты, ничего разглядеть не мог.

Я опять сел писать и опять слышу, кто-то мимо дома прошел по саду. Прислушиваюсь - топот лошади. Удивляюсь и недоумеваю. Затем в доме послышался чей-то неясный голос. Я подумал - это бредит кто-нибудь из детей моих. Иду в детскую - опять слышу голос, но уж явственный, и узнаю голос Ивана Сергеевича. "Что за черт! уж не воры ли забрались к нему!" Иду в потемках через весь дом и отворяю двери в ту комнату, откуда идет дверь на террасу, а направо дверь в кабинет Ивана Сергеевича. Вижу - горит свеча и какой-то мужик, в блузе, подпоясанный ремнем, седой и смуглый, рассчитывается с другим мужиком. Всматриваюсь и не узнаю. Мужик поднимает голову, глядит на меня вопросительно и первый подает голос! "Это вы, Полонский?" Тут только я признал в нем графа Л. Н. Толстого.

Мы горячо обнялись и поцеловались.

Оказалось, что граф спутал дни - принял среду за четверг и послал такую телеграмму, которая вовсе не обязывала Ивана Сергеевича посылать за ним экипаж вместо четверга в среду. Граф, по железной дороге приехав во Мценск, разумеется, не нашел тургеневских лошадей и нанял ямщика свезти его в Спасское. Ямщик долго ночью плутал и только к часу ночи кое-как добрался до Спасского.

Тургенев тоже еще не ложился спать и писал. Удивление и радость его - видеть графа у себя - была самая искренняя.

В столовой появился самовар и закуска... Беседа наша продолжалась до 3-х часов пополуночи.

- - -

С лишком двадцать лет прошло с тех пор, как в Баден-Бадене я виделся с графом, и нисколько не удивительно,; что сразу не мог узнать его. Лета не только наружно, но и нравственно значительно изменили графа. Я никогда,; в молодые годы, не видал его таким мягким, внимательным и добрым и, что всего непостижимее, таким уступчивым. Все время, пока он был в Спасском, я не слыхал ни разу, чтоб он спорил. Если он с кем-нибудь и не соглашался - он молчал, как бы из снисхождения. Так опроститься, как граф, можно не иначе, как много переживши, много передумавши. Я видел его как бы перерожденным, проникнутым иною верою, иною любовью.

На другой день его приезда очень смешной анекдот случился с Иваном Сергеевичем. За час до обеда ему доложили, что повар пьян и что обеда готовить некому. Сначала это его озадачило... Нельзя же было гостя оставить без обеда! И вот Иван Сергеевич сам вызывается идти и стряпать. Потирая руки, говорит он, как он будет резать морковку и рубить котлеты. Вот уж он отправляется в кухню; но Захар, одноглазый, как Аргус, и таинственно молчаливый, но не глухой... тотчас же останавливает порыв своего бывшего барина и делает ему строгий выговор. "Это не ваше дело, говорит, уходите... обед мы и без вас состряпаем..." И Тургенев тотчас же послушно возвращается в наше общество.

Так кулинарный талант почтенного Ивана Сергеевича и остался для потомства покрытым мраком неизвестности...

Я не вправе передавать здесь наших бесед с графом Л. Н., но смею уверить, что в них ничего не было такого, что принято в обществе называть нецензурными разговорами. Мы только узнали подробности, как граф Л. Н. Толстой ходил пешком на богомолье в Оптину пустынь, в простом крестьянском платье и в такой же обуви. То, что говорил он о пустыни, я тоже не имею права передавать. Скажу только, что рассказ его был интересен и любопытен в высшей степени; в особенности любопытен психический анализ, или характеристичный очерк двух оптинских пустынников, или схимников.

Граф был и у раскольников. Воздыханцы, которых гонят, обнаружили к графу такое недоверие, что и говорить с ним не стали. Видел граф и одну раскольничью богородицу, и в ее работнице нашел, к немалому своему изумлению, очень подвижную, грациозную и поэтическую девушку, бледно-худощавую, с маленькими белыми руками, тонкими пальцами.

смотрит отеческими глазами, как, по его мнению, должно смотреть и наше правительство. Что касается до положения нашего крестьянства, граф полагает, что крепостное право было школой, которая приучила его к терпению. Но что, если все пойдет по-старому, через 25 лет 9/10 народа не будет знать, чем кормить своих детей.

Граф никому из нас не навязывал своего образа мыслей и спокойно выслушивал возражения Ивана Сергеевича. Одним словом, это был уже не тот граф, каким я когда- то в молодости знавал его.

В Спасском он пробыл не более двух суток и уехала торопясь в свои самарские имения к тому времени, как начнется жатва.

* * *

Только что уехал граф Толстой, в Спасское приехала М. Г. Савина. Иван Сергеевич давно уже перестал ожидать ее, даже бился со мной об заклад, что она не приедет.

Пусть многоуважаемая артистка когда-нибудь сама опишет свое пребывание в гостях у Ивана Сергеевича. Я только кое-что здесь напомню ей.

Погода с ее приездом изменилась к лучшему, но 16-го июля, когда мы обедали на террасе, налетела буря с дождем и громом, мгновенно брызгами окатила весь стол, и, когда мы поспешили в комнаты, стекла из дверей посыпались осколками. С трудом обед наш был перенесен в столовую. На другой день, 17-го июля, я праздновал день нашей свадьбы. За обедом Иван Сергеевич говорил спич, разливал шампанское, со всеми чокался и всех целовал.

Марья Гавриловна как-то раз сказала нам, что никакому любовному письму она никогда не верила и не поверит, что в таких письмах она видит только фразы, фразы и фразы.

И вот что на это сказал ей Тургенев:

- Однажды к матери моей приехала одна барыня, которая потеряла сына, и так глупо, так неестественно рассказывала о своем горе, так фразисто, что меня коробило. Она показалась мне ломающейся притворщицей, которая вовсе ничего не чувствует и приехала только для того, чтоб возбудить наше к ней сожаление. Я и мать моя внутренне ее осуждали и над ней смеялись.

И что же?

Эта барыня так сильно чувствовала свое горе, что через неделю сошла с ума, бросилась в пруд и утопилась.

Итак, нельзя знать, каким фразам верить, каким не верить. Иногда и правда облекается в подозрительно неестественные фразы.

Для Марьи Гавриловны Иван Сергеевич на пруде Захара, где была купальня, велел устроить деревянную площадку, или просто небольшое возвышение, так как место около купальни было слишком мелко и так как Савина купалась не иначе, как в костюме, и любила бросаться в глубину, плавая как наяда.

17-го июля Иван Сергеевич, ради своей милой гостьи, к вечеру, велел позвать деревенских баб и девок и задал им точно такой же праздник, с вином и подарками, какой был дай им по случаю его приезда. Баб и девок собралось около 70 душ, и опять начались песни и пляски.

Казалось, артистка наша, глядя на них, училась. Невольно иногда повторяла их напевы и движенья и под конец так развеселилась, что чуть не плясала.

- Ишь расходилась цыганская кровь! - сказал мне про нее Тургенев.

Но он и сам был так весел, что готов был отплясывать; он, который, конечно, во всякое другое время не вынес бы моей плохой игры на пианино, тут сам заставил меня играть танцы. Увы! плясовые песни еще кое-как удавались мне, полька тоже кое-как сошла с рук, но мазурка не давалась.

- Играй! - кричал мне Тургенев, - как хочешь, как знаешь, валяй! Мазурку валяй! Лишь была бы какая-нибудь музыка... Ну, раз, два, три... ударение на раз... ну, ну!..

И вечер до чая прошел в том, что все присутствующие, а в том числе и сам хозяин, плясали и танцевали кто во что горазд.

Не помню, в другое время или в этот же день, поздно вечером, Иван Сергеевич у себя в кабинете в первый раз прочитал нам и Савиной рассказ свой "Песнь торжествующей любви". На дам рассказ этот произвел сильное впечатление. Я был от него в восторге, но, признаюсь, никак не ожидал, что эта "Песнь" будет иметь успех в нашей публике. Так и сказал Тургеневу. Очень рад, что мое пророчество не сбылось: значит, художественное чутье публики стало гораздо откровеннее.

11.

- - -

Были дни, когда мы все так друг друга смешили и так хохотали, что Тургенев раз, шутя, сказал: мы точно оба сумасшедшие, и дом мой - дом сумасшедших.

Но все же мы не постоянно были вместе: меня занимали мои пейзажи12, его - письма и вообще кабинетные занятия. По вечерам иногда мы играли в шахматы. Тургенев был искусный шахматист, теоретически и практически изучил эту игру и хоть давно уже не играл, но мог уступить мне королеву и все-таки выигрывал.

Письмо из Парижа несколько его потревожило (признаться, потревожило и нас). M-me Виардо писала ему, что ее в нос укусила муха, что нос ее распух и что она ходит перевязавши платком лицо. В письме она прислала и рисунок пером, изображающий профиль с перевязанным носом.

- Если это ядовитая муха и заразила кровь, то это опасно... Я должен ехать во Францию, - проговорил Тургенев.

- Все бросить: и твое Спасское, и нас, и твои занятия и ехать?!

- Все бросить... и ехать!

Началось перебрасывание телеграмм из Спасского в Буживаль, из Буживаля в Спасское.

Слава богу, ехать оказалось ненужным: опухоль носа стала проходить, и не предвиделось никакой опасности.

Но что значила эта тревога перед той, которая еще ожидала нас. Тургенев прочел в газетах, что в Брянске холера, и - прощай веселость, остроты, смех, и проч. и проч.! Бледный, позеленелый пришел ко мне Тургенев и говорит:

- Ну, теперь я не живу, теперь я только двигающаяся, несчастная машина.

Оказалось, что слово "холера" на Тургенева производит нечто вроде паники, поглощает все его мысли, делает его почти помешанным.

Но, несколько успокоенный тем, что это, во-первых, еще очень от нас далеко, а во-вторых, может быть, еще и ложное известие, Тургенев поехал в свои ефремовские владения, был у своего арендатора и к 22-му июля вернулся ночью с расстроенным желудком.

На другой день он был еще туда-сюда, читал мне придуманную им на дороге сатиру. За обедом ничего не ел, и затем, к вечеру, опять напал на него страх. Он не спал всю ночь и ни о чем, кроме холеры, не думал.

- Странный ты человек, Иван, - говорил я ему, - ведь холера, если она и есть, в трехстах верстах от нас.

- Это все равно... - отвечал он как бы расслабленным голосом, - хотя бы в Индии... Запала в меня эта мысль, попало это слово на язык, и - кончено! Первое, что я начинаю чувствовать, это судороги в икрах, точно там кто-нибудь на клавишах играет. Как я могу это остановить - не могу, а это разливает по всему телу тоску и томление невыразимое. Начинает сосать под ложечкой, я ночи не сплю, со мной делаются обмирания... и затем расстраивается желудок. Мысль, что меня вот-вот захватит холера, ни на минуту не перестает меня сверлить, и что бы я ни думал, о чем бы ни говорил, как бы ни казался спокоен, в мозгу постоянно вертится: холера, холера, холера... Я, как сумасшедший, даже олицетворяю ее; она мне представляется в виде какой-то гнилой, желто-зеленой, вонючей старухи. Когда в Париже была холера, я чувствовал ее запах: она пахнет какой-то сыростью, грибами и старым, давно покинутым дурным местом. И я боюсь, боюсь, боюсь... И не странное ли дело, я боюсь не смерти, а именно холеры... Я не боюсь никакой другой болезни, никакой другой эпидемии: ни оспы, ни тифа, ни даже чумы... Одолеть же этот холерный страх - вне моей воли. Тут я бессилен. Это так же странно, как странно то, что известный герой кавказский Слепцов боялся наука; если в комнате его появлялся паук, с ним делалось дурно. Другие боятся мышей, иные - лягушек. Белинский не мог видеть не только змеи, но ничего извивающегося.

- Да, - возразил я, - но как скоро у них не было на глазах ни паука, ни змеи, ни лягушки - они были спокойны.

- Это нельзя сравнить: против того, другого и третьего - в нашей власти взять предосторожности, можно сделать так, что паук в комнате будет невозможен. Против всего можно принять меры, а какие меры могу принять я против возможности заболеть холерой? - никаких. Ты говоришь, что это малодушие. Справедливо; но что же делать?

* * *

Новая телеграмма, что в Брянске холера увеличилась и что недостает врачей, окончательно повергла Тургенева в панику. Он уже ни о чем не мог говорить, кроме холеры и тех ощущений в теле, которые он преувеличивал и принимал за признаки начинающейся болезни.

- Это нисколько не поможет, - сказал он.

Самый вид его сделался какой-то растерянный - он как бы обрюзг и осунулся.

Иногда только, оживленный нашим присутствием, он как бы и сам оживлялся и начинал рассказывать, но все- таки рассказывать такие анекдоты, суть которых все-таки была - холера.

Так, например, рассказывал он, что одному холерному слуга его стал растирать ноги. Больной взглянул на ноги, увидел, что они почернели, и так испугался, что мгновенно умер; а ноги-то у него почернели от того, что слуга стал их растирать сапожной ваксяной щеткой <...>

Только спустя неделю, когда даже и в Брянске не оказалось уже ни одного холерного, Иван Сергеевич успокоился, мог опять спорить, говорить и читать.

В спорах своих со мной Иван Сергеевич постоянно обнаруживал крайне безотрадное, пессимистическое миросозерцание. Никак не мог он помириться с тем равнодушием, какое оказывает природа - им так горячо любимая природа - к человеческому горю или к счастию, иначе сказать, ни в чем человеческом не принимает участия. Человек выше природы, потому что создал веру, искусство, пауку, но из природы выйти не может - он ее продукт, ее окончательный вывод. Он хватается за все, чтоб только спастись от этого безучастного холода, от этого равнодушия природы и от сознания своего ничтожества перед ее все созидающим и всепожирающим могуществом. Что бы мы ни делали, все наши мысли, чувства, дела, даже подвиги будут забыты. Какая же цель этой человеческой жизни?

Впрочем, от таких тяжелых мыслей был недалек переход и к веселым картинкам нашей земной жизни, к тем картинкам, которые подносят нам римские писатели и французские классики прошлого столетия. Тургенев забыл по-гречески, но латинские книги читал еще легко и свободно.

Ему очень нравилось выражение Бэкона: ars est homo additus naturae - искусство есть человек, добавленный к природе, и выражение Паскаля: люди не могли дать силы праву и дали силе право.

Иногда он вслух читал или заставлял меня читать монологи из Корнеля, Мольера и других. Иногда сравнивал наши русские переводы с подлинниками, и проч. и проч.

Старый французский поэт 18-го столетия, отысканный им в своей библиотеке, Жан-Батист Руссо иногда несказанно забавлял его своими коротенькими рассказами в стихах о католических священниках и исповедниках. Дурная погода поневоле заставляла Ивана Сергеевича Тургенева зарываться в книгах. Кроме книг, газеты ежедневно приходили к нам; но нельзя сказать, чтобы мы охотно читали их... Однажды (если не ошибаюсь, 2-го августа) Тургенев прочел в "Новом времени" известие, что он пишет детские повести13, а я у него гощу в деревне.

- А что, - сказал я шутя, - если напечатают, что я дою гвоздь, а ты добиваешься меда из ржавой подковы?

- Нет, - возразил он со смехом, - ты доишь гвоздь, а я держу шайку.

Дожди в такое время, когда созрела рожь и пора была жать ее, не раз заставляли Тургенева сокрушаться. "И есть хлеб - и нет хлеба! - восклицал он. - Каждый такой день в России приносит ей миллионные убытки!"

Или, чувствуя, как его пробирает холод, Тургенев говорил как бы в отчаянии: "Ну, разве можно жить в таком климате? Нет уже и в помине тех тропических орловских жаров, которые я помню".

Увы! точно такое же лето, в 1882 году, больной, провел он в своем Буживале во Франции. Там такие же были постоянные дожди и такие же холода, тогда как у него, в Спасском, лето было ясное и постоянно жаркое.

Раз на Ивана Сергеевича утром напала какая-то странная тоска.

- Вот такая же точно тоска, - сказал он, - напала на меня однажды в Париже - не знал я, что мне делать, куда мне деваться. Сижу я у себя дома да гляжу на сторы, а сторы были раскрашены, разные были на них фигуры, узорные, очень пестрые. Вдруг пришла мне в голову мысль. Снял я стору, оторвал раскрашенную материю и сделал себе из нее длинный - аршина в полтора - колпак. Горничные помогли мне, - подложили каркас, подкладку, и, когда колпак был готов, я надел его себе на голову, стал носом в угол и стою... Веришь ли, тоска стала проходить, мало-помалу водворился какой-то покой, наконец мне стало весело.

- А сколько тогда было лет тебе?

- А если бы кто-нибудь тебя увидел в этом дурацком положении?

- И видели; но я на это не обращал внимания, скажу даже - мне было это приятно.

В тот же день, как происходил этот разговор, за обедом Тургенев сказал мне:

- Вообрази следующий рассказ. И как бы Свифт им воспользовался? О, Свифт! это великий человек, я высоко ценю его! Вообрази себе следующее:

"На нашу планету вдруг, бог знает откуда, попала какая-то странная книга: ни материи, из какой она сделана, ни букв, ничего понять нельзя. Наконец наши ученые с большим трудом нашли способ разобрать ее и узнали, что книга эта занесена и попала к нам с другой какой-то планеты, и - разобрали в ней следующее:

Общество на той, нам неведомой планете стало почему- то хандрить, словом, на него нашло какое-то тяжелое, мучительное настроение, и вот один из тамошних профессоров, чтоб рассеять его или утешить, стал с ним беседовать.

- Представьте себе, - говорил он, - что есть планета, для жителей которой никогда не появляется из облаков рука божества, никогда их не благословляет и никогда не ограждает их.

- Не можем себе этого и представить - говорят ему обитатели той планеты. - Зачем вы нам это говорите? Это невозможно, так как без этого и жить нельзя.

- Я сам думаю, что жить нельзя; но представьте себе следующее: есть планета, где люди умирают не так, как у нас, ровно через сто лет, в глубокой старости, а умирают во все возрасты, начиная с детства.

- Какой вздор! Может ли это быть! Этого даже мы и представить себе не можем. Это был бы вечный страх и опасение за жизнь свою и за жизнь нам близких. Это неестественно, а, стало быть, такой планеты и быть не может.

- Или представьте себе, что есть планета, на которой является вождь, покоряет народы, и все пред ним преклоняются, и в руках его власть, от которой зависит не только судьба, но и жизнь каждого...

- Ну, уж это сказки!.. Как вам не грех говорить нам, точно детям, такие несообразности.

- О! я сам знаю, что это невозможно, что это несообразно; но неужели же нет у вас воображения и вы себе не можете этого представить?

- Даже и представить себе этого не можем.

- Ну, положим, однако же, хоть следующее: неужели невозможна такая планета, где почва вовсе не составляет питательной пищи, где люди иногда с великим трудом должны добывать себе кусок хлеба.

- Ах, какой вы говорите вздор! Как вам не стыдно... Ну, может ли это быть, чтоб сама почва не питала жителей или не годилась бы в пищу! Чем бы они питались? Это было бы великое горе и несчастие; но, к счастью, это неестественно, это вне законов природы!.. А потому молчите или убирайтесь, мы вовсе не желаем слушать вас.

- О! я знаю, что все, что я говорил вам, и невозможно и неестественно, но я только просил вас представить себе эту невозможность как нечто возможное или как нечто естественное, для того только, чтобы вы не хандрили и были довольны тем, что дает нам наша жизнь, - жизнь, конечно, еще далекая от того, чтоб быть совершенной. Я думал, что, представляя себе нечто ужасное, вы легче помиритесь с своей судьбой.

- Ах, - отвечало все общество этому профессору, - не нужно нам ваших выдумок, говорите серьезнее..."

Такова была фантазия Ивана Сергеевича. Фантазия эта, признаюсь, тяжелое произвела впечатление. Удивляюсь, почему И. С. ее не обработал и не поместил в число своих стихотворений в прозе14.

и затем печатать.

Как подумаешь, какие требования от жизни ставил Тургенев, - и невольно поймешь, почему иногда находила на него тоска, и отчего такая неэстетическая болезнь, как холера, до глубины души возмущала его и приводила в ужас <...>

* * *

Чем хуже была погода, тем долее засиживались мы по вечерам и тем позднее вставали. Однажды ночью, когда я уже собрался лечь спать, а жена моя писала письмо, к нам в дверь постучался Иван Сергеевич.

С выражением не то испуга, не то удивленья, вошел он к нам в своей коричневой куртке и говорит: "Что за чудо! стучится ко мне в окно какая-то птичка, так и бьется в стекло. Что делать?"

Жена моя пошла с ним в его кабинет и минут через пять приносит в руках своих маленькую птичку, гораздо меньше воробья, с черными очень умными глазками. Птичка эта тотчас же влетела в комнату, как только открыли окошко; сначала не давалась в руки, но потом, когда ее поймали,; очень скоро успокоилась, только поворачивала головку и поглядывала то на Тургенева, то на жену мою. Какая это птичка - Тургенев не мог сказать; он знал только, что птички эти появляются в Спасском перед осенью. Он уже видел их несколько в цветниках на тычинках перед террасой, и, как он заметил, это пророчило раннюю осень.

ту комнату, где ночевала М. Г. Савина) и поставили на окно. На другой день, утром, когда проснулись дети, корзинка эта была вынесена на террасу, и гостья-птичка выпущена на свободу. Помню, как она взвилась, полетела по направлению к церкви и потонула в сером утреннем воздухе.

- Вот полетела на волю, - сказал Тургенев, - а какой-нибудь копчик или ястребок скогтит ее и съест.

В этом посещении птички Иван Сергеевич готов был видеть нечто таинственное.

- Впрочем, - сказал он, - все так называемое таинственное никогда не относится в жизни человеческой к чему-нибудь важному и всегда сопровождается пустяками.

* * *

Чем ближе подходило время к августу, тем все более и более какая-то меланхолическая грустная струнка звучала в душе и словах Ивана Сергеевича. Почему-то он был убежден, что умрет 2-го октября того же года (не потому ли, что 1881 год но сумме цифр совпадал с 1818 годом, когда он родился).

сырость, гниль, паутина, мокрицы, спертый могильный воздух... Брр!..

Да если бы Иван Сергеевич и желал быть похороненным в этом склепе, едва ли бы это было возможно: склеп помещался под полом каменной часовни; часовня эта с фронтонами, колонками и круглым куполом, издали похожая на павильон, уже полуразрушена: железные двери ее заржавели, карнизы обвалились, штукатурка местами обнажила кирпич, крест на куполе нагнулся, точно хочет убежать.

Мне хотелось проникнуть в эту усыпальницу, но Иван Сергеевич меня туда не пустил.

- Там, того гляди, на тебя что-нибудь обрушится... Не ходи!

С этой часовни я сделал мой первый этюд в Спасском - я писал с натуры издали, с верхнего балкона, в очень дурную, пасмурную погоду и неудачно - первый блин вышел комом. Но рисунок часовни этой (так же как и дома), сделанный с фотографии, можно видеть и в журнале "Нива", в № 42, 1883 года.

более не хоронят.

На одном из памятников этого покинутого кладбища Иван Сергеевич припомнил следующую эпитафию:

Бог ангелов считал -
Одного недоставало,
И смертная стрела

- Эта эпитафия, - сказал мне Иван Сергеевич (когда мы с ним гуляли), - эта эпитафия была начертана на одном из камней, под которым была погребена девочка, дочь жившего или гостившего у нас когда-то архитектора (может быть, тогда, когда еще строили или отделывали наш старый сгоревший дом).

Когда я был еще мальчиком, я часто забегал и на кладбище. Раз, помню, через нашу деревню проходил какой- то полк; это было еще в царствование Николая; дорога шла около самого кладбища; я был там и смотрел на проходивших солдат. Был июль - день был знойный. Вижу, к памятнику подходит какой-то старый, старый капитан, кивер в виде ведерка, в чехле, штаны в сапогах, на голенищах следы засохшей грязи, седые усы, и пыль, - пыль по самые брови. Усталый, сгорбленный, увидел он надпись на камне и стал медленно читать:

Бог ангелов считал... -

прочел, плюнул, выругался самой что ни на есть площадной руганью и пошел дальше. Помню, как это меня озадачило... Но разве в этой ругани не сказалась вся жизнь его - бедная, скучная, тяжелая, бессмысленная и безотрадная... И то сказать - если мужику, которого только что высекли в волостном правлении или который только что вернулся верст за двадцать в свою семью, брюзгливую и злую от того, что есть нечего, начать читать стихотворение Пушкина или Тютчева, - если бы он даже и понял их, непременно бы плюнул и выругался... До стихов ли, в особенности нежных, человеку, забитому нуждой и всякими житейскими невзгодами <...>

* * *

Двадцать девятого июля вечером вдруг послышался звон почтового колокольчика, затем топот лошадей, стук щебня и - кто-то подъехал к террасе.

Тургенев никого не ждал и очень обрадовался, когда вошла в гостиную одна ему знакомая девушка, Л - ая. Проездом в деревню к брату она заехала на один день в Спасское, чтоб повидаться с Иваном Сергеевичем, с которым была в переписке и которого очень любила.

Тургенев всегда более или менее оживал в дамском обществе, особливо если встречал в нем ум, красоту и образованность.

Л - ая была очень мила и образованна.

нашим, так сказать, насущным хлебом, и проч. и проч. Говорил, что из прежних русских композиторов он высоко ставит Глинку, а из новейших всем другим предпочитает Чайковского; был уверен, что в России не найдется и 20 человек, которые бы свободно могли читать ноты (что, конечно, несправедливо).

Потом говорили о графе Л. Н. Толстом.

На другой день утром Тургенев вынес к нам роман "Война и мир" и мастерски прочел нам вслух из первой части (глава XIII), как мимо Багратиона шли в сражение с французами два батальона 6-го егерского полка:

"Они еще не поравнялись с Багратионом, а уже слышен был тяжелый, грузный шаг, отбиваемый в ногу массой людей"...

Тургенев дочел всю эту главу до конца с видимым увлечением и, когда кончил, сказал, поднимая голову: "Выше этого описания я ничего не знаю ни в одной из европейских литератур. Вот это - описание! Вот как должно описывать!.."

Тридцать первого июля утром Л - ая уехала, снабженная пледом, склянкой с марсалой и жареными цыплятами. В это время серые, лохматые тучи бродили по небу, угрожая дождем и бурей. Проселки были плохи, мосты едва держались, овраги и колеи были размыты.

- А что, если, - за обедом сказал Иван Сергеевич, - если мы получим от Л - ой такую телеграмму: "Опрокинули - одна нога отшиблена, а ребро переломлено, еле жива, а впрочем, благополучно доехала"...

- Ну, - сказал я, - в таком случае ты непременно должен будешь поехать навестить ее, и вдруг с тобой на дороге случится то же самое: тебя опрокинут, ты переломишь руку, расшибешь нос, еле живой приедешь к ней, останешься там, пока не выздоровеешь, за тобой будут ухаживать ты влюбишься и посватаешься.

- И пошлю телеграмму: "Я женюсь, пришлите револьвер"... А знаешь ли, - продолжал он, - какая самая неправдоподобная телеграмма могла бы быть послана от каждого из нас двоих?

- "Сегодня вступаю в должность министра народного просвещения".

- Да, это было бы неправдоподобно, - засмеялся я.

- - -

Следующие дни Тургенев перечитывал роман гр. Толстого "Анна Каренина".

* * *

Но, удивляясь графу Л. Н. Толстому и высоко ценя его как бытового писателя и как великий талант, Тургенев все-таки иногда смотрел на него с своей нравственно-эстетической точки зрения, иначе сказать, мерою своего понимания людей мерил его понимание и оставался не всегда доволен.

"Анна Каренина", Тургенев никак не мог понять, отчего граф Толстой так очевидно пристрастен к Левину, тогда как этот Левин для него, Тургенева, антипатичен донельзя. И, разумеется, Тургенев был в этом случае недоволен вовсе не недостатком творчества в авторе, а тем, что, по его мнению,, этот первенствующий герой романа, Левин, хуже Вронского, хуже Облонского, - эгоист и себялюбец в высшей степени. За что же автор за ним так ухаживает?

- Неужели же, - говорил мне Тургенев, - ты хоть одну минуту мог подумать, что Левин влюблен или любит Кити или что Левин вообще может любить кого-нибудь? Нет, любовь есть одна из тех страстей, которая надламывает наше "я", заставляет как бы забыть о себе и о своих интересах. Левин же, узнавши, что он любим и счастлив, не перестает носиться с своим собственным "я", ухаживает за собой. Ему кажется, что даже извозчики и те как-то особенно, с особенным уважением и охотой, предлагают ему свои услуги. Он злится, когда его поздравляют люди, близкие к Кити. Он ни на минуту не перестает быть эгоистом и носится с собой до того, что воображает себя чем-то особенным. Психологически все это очень верно (хотя я не люблю психологических подробностей и тонкостей в романе), но все эти подробности доказывают, что Левин эгоист до мозга костей, и понятно, почему на женщин он смотрит, как на существ, созданных только для хозяйственных и семейных забот и дрязг. Говорят, что сам автор похож на этого Левина - это едва ли! Все может быть - это только одна из сторон его характера, всецело перешедшая в характер Левина и в нем художественно обработанная. Но я все- таки не понимаю, чему тут сочувствовать?!

- Не одна любовь, - продолжал Тургенев, - всякая сильная страсть, религиозная, политическая, общественная, даже страсть к науке, надламывает наш эгоизм. Фанатики идеи, часто нелепой и безрассудной, тоже не жалеют головы своей. Такова и любовь...

Долго еще на эту тему говорил Тургенев, но всего я не помню, а потому не довожу до конца моей беседы.

- - -

Будь все время сухая, теплая погода, может быть, нам и не пришлось бы так часто сходиться с Иваном Сергеевичем и так часто беседовать: хорошая погода, может быть, и потянула бы нас в разные стороны.

"Ну, брат, я с сегодняшнего дня буду природу называть хавроньей, и везде, вместо слова природа, ставить слово: "хавронья". Попадется книга под заглавием: "Бог и природа" - буду читать: "Бог и хавронья".

- Лучше уже попросту назови ее свиньей, и вместо слов: "На лоне природы, пиши - на лоне свиньи..."

- Да... надо только эту свинью в руки взять, - задумавшись, произнес Тургенев.

- Да как же ты ее в руки возьмешь?

- Да так, как взяли ее французы: заставили ее расти, цвести и плоды приносить... В этом-то и задача культуры - уметь победить природу и заставить ее служить себе... Из хавроньи сделать кормилицу, так сказать, приурочить ее к человеку и его потребностям.

"Ну, брат, наша русская природа не из таких, чтоб можно было так же легко, как французам, запрячь ее и поехать. Нам нужно в двадцать раз больше ума и силы воли, чтоб заставить ее так же расти, цвести и плоды приносить, иначе сказать, вполне вознаграждать того, кто над нею работает".

- То-то и есть! Весь вопрос в том, будет ли Васька Буслаев на это способен?

- Васька Буслаев?

- Да... Читал ли ты былину о Ваське Буслаеве? Васька этот - тип русского народа... Я высоко ставлю эту поэму... Тот, кому она пришла в голову - живи он в наше время, был бы величайшим из русских поэтов.

И Тургенев стал анализировать характер и подвиги Васьки Буслаева, этого в своем роде нигилиста, которому все нипочем...

* * *

Второго августа природа как будто испугалась, что Тургенев станет называть ее хавроньей, - появилось немножко солнца, немножко голубого неба и немножко летнего тепла.

Но Тургенев по-прежнему хандрил. Перед обедом прилег на диван перед овальным столом из карельской березы, сложил руки и, после долгого, долгого молчания, сказал мне:

- Можешь ли ты пятью буквами определить характер мой?

Я сказал, что не могу.

Но я решительно не знал, что ему ответить.

- Скажи - "трус", и это будет справедливо.

Я стал не соглашаться, так как в жизни его, несомненно, были дни и минуты, которые доказывали противное. Но Тургенев стоял на том, что он трус и что у него ни на копейку воли нет.

- Да и какой ждать от меня силы воли, когда до сих пор даже череп мой срастись не мог. Не мешало бы мне завещать его в музей Академии... Чего тут ждать, когда на самом темени провал. Приложи ладонь - и ты сам увидишь. Ох, плохо, плохо!

- Жить плохо, пора умирать!

Эту последнюю фразу Тургенев часто повторял себе под нос в последние дни своего пребывания в Спасском <...>

В немногие хорошие дни, когда ветер подувал с востока, теплый и мягкий, а пестрые тупые крылья низко перелетавших сорок мелькали на солнце, Тургенев просыпался рано и уходил к пруду посидеть на своей любимой скамеечке. Раз проснулся он до зари и, как поэт, передавал мне свои впечатления того, что он видел и слышал: какие птицы проснулись раньше, до восхода солнца, какие голоса подавали, как перекликались и как постепенно все эти птичьи напевы сливались в один хор, ни с чем не сравнимый, не передаваемый никакою человеческой музыкой... Если бы было возможно повторить слово в слово то, что говорил Тургенев, вы бы прочли одно из самых поэтических описаний - так глубоко он чувствовал природу и так был рад, что в кои-то веки, на ранней заре в чудесную погоду был свидетелем ее пробуждения...

Иногда после обеда все мы ездили кататься и заезжали в лес: собирали грибы и рвали еще неспелые орехи. Тургенев не отставал от детей.

письме к моей маленькой дочери:

"Летом мы будем опять в Спасском и будем опять ходить в лес и кричать: "Что я вижу! Какой прелестный подберезник!"

Затем, летом 1882 года, к ней же писал он в Спасское:

"Как был бы я рад ходить с тобой, как в прошлом году, по роще и отыскивать прелестные подберезники!.. С большим удовольствием рассказал бы тебе сказку и послал бы тебе одну главу; но голова моя настоящий пустой бочонок, из которого вылито все вино, и стоит он кверху дном, так что и новое вино в него набраться не может. Если же, однако, поправлюсь, то напишу тебе сказку - именно о пустом бочонке".

Так и 2-го августа с прогулки вернулись мы, когда уже погасла заря, на темном небе загорались звезды, а по горизонту бегали зарницы...

Вернувшись в дом, Тургенев тотчас же взял свечу и пошел смотреть на барометр - увы! барометр падал. Тургенев не поверил барометру...

На другой день, 3-го августа, утром, он собирался выехать в Тулу, и ему не хотелось верить в возможность дурной погоды. Но не обманул барометр - ночью небо покрылось тучами, зашумел дождь, и раскаты грома разбудили нас <...>

* * *

<...> Я уже собрался покинуть Спасское. Тургенев тоже был на отлете - надо было ехать во Францию.

Зная, с каким удовольствием, а может быть, и не без пользы, нюхает Ив. Серг. табак и как трудно отвыкать от такой привычки, я спросил: почему же в Париже он должен будет перестать нюхать?

- Нельзя, - отвечает он. - Там дамы мои не разрешают мне...

- Ну, ты нюхай в их отсутствии.

- И этого нельзя - подойдут - услышат запах...

Любой французский автор вклеил бы его в свой водевиль или в либретто для комической оперы.

Перед своим отъездом он даже стал нюхать табак как можно реже, чтоб постепенно от этого отучить себя, и наконец, тяжело вздохнув, отдал свою табакерку моей жене.

О том, как живется ему в Париже и в каких отношениях он стоит к г-же Виардо, Иван Сергеевич постоянно умалчивал. Да никто из нас и не решался его об этом расспрашивать; мы только молча удивлялись, как мог он так подчиняться французскому сухому и узкому режиму, он - такой гостеприимный и свободолюбивый. Но чужая душа - потемки, и я никогда не позволял себе быть судьей его15.

С приездом князя Мещерского вечера наши - последние вечера в Спасском - оживились музыкой, иногда пением.

каждый шаг, даже то впечатление ужаса, которое производила она не только на партер, даже на оперных хористов и хористок. Раз, при Д. В. Григоровиче, он так увлекся своими оперными воспоминаниями, что встал и, жестикулируя, начал петь какую-то арию.

Теперь - ни красивая игра князя Мещерского, ни пение г-жи Щ. - ничто уже не могло вполне удовлетворять ого. Все это только терпеливо выносилось им как любезным хозяином, и только.

Однажды пришли ему сказать, что спасские мужики пригнали к нему в сад целый табун лошадей (и я видел сам, как паслись эти лошади на куртинах между деревьями).

Тургеневу было это не особенно приятно, он подошел ко мне и говорит: "Велел я садовнику и сторожу табун этот выгнать, и что же, ты думаешь, отвечали ему мужики? - "Попробуй кто-нибудь выгнать - мы за это и морду свернем!" Вот ты тут и действуй!" - расставя руки, произнес Тургенев.

И оба мы рассмеялись. Действительно, никакого действия нельзя было придумать.

* * *

"Дикарка".

Смутно я помню его рассказ, но главную суть его могу рассказать в нескольких словах.

В уездном городке живут две старухи, при них племянница - девушка-дикарка, не потому чтоб она дичилась людей, а потому, что эксцентрична, и своевольна, и игрива в высшей степени, делает все, что ей ни вздумается. Благочестивые тетки терпеть ее не могут, вся привязанность их сосредоточена на одном коте, которого они вырастили. Откормленный кот этот был постоянно при них и был предметом их заботливого за ним ухаживанья. В доме их живет постоялец - молодой человек, офицер, вышедший в отставку, очень честный, простой и смиренный малый, очень добрый и благоразумный. Мало-помалу жилец и племянница друг в друга влюбляются, хотя об этом и не говорят. Его шокируют ее шалости, даже ее нецеремонное с ним обращение ему не нравится; он ее беспрестанно журит. Она становится несколько сдержаннее, ибо любит его и уверена, что будет женой его. Вдруг у ее теток пропадает кот, а через два или три дня кота находят убитым в их огороде или в каком-то овраге. Подозрение старух падает на племянницу. Жилец тоже выслушивает их жалобы на своевольную девушку и тоже убеждается, что по всем признакам это дело рук ее. Это его и огорчает и возмущает. И вот когда девушка приходит к нему в комнату, он начинает читать ей нотацию, что она не только не умеет вести себя она злая, если позволяет себе такие жестокости.

- Ведь это вы убили кошку? Сознайтесь?

- Да, это я ее убила! - отвечает ему страшно побледневшая девушка.

С тех пор она избегает жильца, смеется над ним и выходит замуж за посватавшегося за нее чиновника в такую минуту, когда страсть к ней вырастает в нем до боли, особливо после того, как раскрылось, кто убил кота, и выяснилось, до какой степени своевольная девушка нисколько непричастна к этому делу.

Конечно, сюжет этот, обработанный Иваном Сергеевичем, не уступил бы другим его повестям и рассказам, но ничего бы не прибавил к его литературной славе. Влюбленных и в то же время рефлектирующих, нерешительных молодых людей немало уже выведено было на сцену (даже самим Иваном Сергеевичем).

Рассказы эти доказывают только, что голова Ивана Сергеевича постоянно работала над разными сюжетами... и что, будь здоров он и проживи еще хоть лет 10, русская публика прочла бы немало превосходных рассказов, вроде "Песнь торжествующей любви" или "Клара Милич", а может быть, и дождалась бы нового общественного романа с новым нам современным героем. Ив. Серг. думал все чаще и чаще, как бы ему опять водвориться в России, иначе сказать, отвыкнуть от Франции и от французов, которых он не раз называл копеечниками.

Простившись с своим старым другом и с его усадьбой, я один, без семьи, через Москву уехал в Питер <...>

* * *

Он остановился наверху в Европейской гостинице. Заставать его дома было трудно. Обыкновенно я заходил к нему рано утром чай пить.

На другой день его приезда я и А. В. Топоров обедали с ним у "Донона", в садике. Тургенев был здоров и очень весел, говорил стихи, вспоминал о Спасском и уверял, что скоро, может быть, к новому 1882 году мы его опять увидим; говорил о живописи, о немецкой и французской школах: последнюю он ставил выше первой, особливо по части пейзажей. Потом, в конце обеда, мы чокались и пили за здоровье друг друга и - не предвидели, что мы уже никогда друг с другом не увидимся.

На другой день Тургенев нехотя вторично должен был ехать в Царское Село к Г - ину, чтобы через его содействие похлопотать о пенсии для одного бедного труженика. К 4-м часам он вернулся. Я пришел к нему в номер часа за два до его выезда за границу.

Он встретил меня следующими словами:

- ездит по гостям да по разным поручениям, хлопочет о других и вспоминает о деле только тогда, когда ему надо выехать?

Я не понял, о ком это он говорил, и шутя сказал ему: ну, это какой-то Степка-растрепка.

- Ну, так этот Степка-растрепка - я. Вообрази, я с тем и ехал сюда, чтоб побывать у Гинсбурга и справиться, есть ли у меня какой-нибудь документ в доказательство того, что в конторе его находится моих сорок тысяч рублей, и если нет, то чтоб он дал мне на эти деньги квитанцию, - и совсем забыл.

И тут он заторопился, чтоб в один час успеть быть в конторе у Гинсбурга и вернуться в гостиницу за своим чемоданом.

Я дождался его возвращения. Он вернулся усталый, но уже совершенно успокоенный.

Мы крепко обнялись и поцеловались.

Это было наше последнее расставанье.

Топоров сел с ним в карету, чтоб проводить его до станции.

Я остался.

(Яков Петрович Полонский (1819 - 1898) - один из старейших и самых близких друзей Тургенева. Они познакомились в начале сороковых годов в доме декабриста М. Ф. Орлова. "Вся тогдашняя московская знать, вся московская интеллигенция как бы льнула к изгнаннику Орлову... Там в этом доме впервые встретил я... профессора Грановского, только что приехавшего из Германии, и Чаадаева, и даже молодого Ив. Серг. Тургенева, который... прочитав какое-то мое стихотворение, назвал его маленьким поэтическим перлом"{1}.

Дружба с Полонским, начавшаяся в сороковые годы, не прерывалась до последних дней жизни Тургенева.

В этом дружеском союзе особая роль принадлежит Жанне Полонской, жене поэта, одаренному скульптору, человеку, наделенному тонким артистизмом. Тургенев одним из первых обнаружил в Полонской талант ваятеля и всячески поощрял ее занятия скульптурой{2}.

Писатель с большим участием следил за поэтической деятельностью Полонского, придирчиво разбирал его стихи. В шестидесятые годы, после разрыва с Некрасовым, углублявшегося разлада с А. А. Фетом, Тургенев испытывает все больший интерес к поэзии Полонского, сохранившей, как ему казалось, "отблеск пушкинского изящества". В 1870 году Тургенев опубликовал статью "О стихотворениях Полонского", которая была ответом на резкую статью М. Е. Салтыкова-Щедрина, появившуюся в связи с выходом в свет двухтомного Собрания сочинений поэта. "Он не раз помогал мне в критические минуты, к раз, в ответ на рецензию Салтыкова, который в "Отечественных записках" хотел окончательно раздавить меня, - заступился за меня печатно, и заступился в такое время, когда во всей журналистике за меня не было ни единого голоса"{3}, - писал Полонский А. А. Фету 29 декабря 1887 года.

Полонский начал писать воспоминания вскоре после смерти Тургенева, осенью 1883 года. В. П. Гаевский поместил в своем "Дневнике": "18 октября... Полонский пишет воспоминания о пребывании в Спасском и приходит, чтобы пересмотреть у меня письма Тургенева"{4}
.

Воспоминания Полонского были отмечены А. Н. Пыпиным, С. А, Венгеровым. Григорович назвал их в своих мемуарах "прекрасными"{5}.

Впервые: "Нива", 1884, № 1 - 8. Текст печатается по изданию: Я. П. Полонский. Повести и рассказы (Прибавление к Полн. собр. соч., Т. II). СПб., 1895)

{1} (Я. П. Полонский. Мои студенческие воспоминания. - Сб. "Московский университет в воспоминаниях современников". М., 1956, с. 228 - 233)

{2} (Л Н, т. 73, кн. II, с. 209)

{3} ("Красный архив", 1940, № 3, с. 235)

{4} (См. т. 1 наст, изд., с. 263)

1 (Старик Лутовинов - И. И. Лутовинов, дядя Варвары Петровны, отличавшийся суровым, крутым нравом. О его самодурстве и жестокости ходили легенды среди крепостных (см.: И. А. Битюгова. К автобиографии Тургенева. - Тура, сб., вып. V, 1969, с, 385 - 391))

3 (По словам другого современника - Е. М. Менгден, рассказ, легший в основу сюжета повести "Собака", Тургенев "слышал на постоялом дворе от мещанина, с которым это случилось" ("Звенья", вып. VIII, М., 1950, с. 262 - 263))

4(Григорович собирался приехать вместе с М. Г. Савиной, которую должен был сопровождать. Савина приехала позднее. В связи с приездом актрисы в Спасское у Григоровича возникла идея разыграть домашний спектакль, которую, однако, осуществить не удалось. В восьмидесятые годы Григорович с особенной теплотой относился к Тургеневу. "Чем больше живу, - тем более привязываюсь к нему и люблю его, - писал Григорович Я. П. Полонскому, их общему другу, - как личность, как человек - это положительно самый симпатический в русской литературе" (см. публикацию Б. Н. Капелюша "Д. В. Григорович. Письма к Тургеневу и Я. П, Полонскому". - Тура, сб., вып. IV, 1968, с. 398 - 406))

5 (См. воспоминания Д. В. Григоровича в т. 1 наст. изд)

6 (Сложное отношение Тургенева к революционно-демократическому движению наиболее обобщенно выражено в его известных стихотворениях в прозе - "Чернорабочий и белоручка" и "Порог")

8 (Авторами эпиграммы были Некрасов и Тургенев)

9 (Полонский приводит сюжет неосуществленного замысла Тургенева. В черновой тетради 1877 - 1879 гг. сохранилась тургеневская запись, подтверждающая точность рассказа мемуариста: "Можно будет сделать когда-нибудь фантастический рассказ о человеке, убившем жену и которого потом преследует ее тень, привидение, которое он сам никогда не видел, но которое видят другие... Это должно довести до отчаяния, до самообвинения, до самоубийства... Я видел такой сон, - из него можно нечто сделать" (Тургенев, Соч., т. XIII, с. 601). О том, что Тургенев начал работать над замыслом, свидетельствуют подробные характеристики героев новой повести, составленные писателем (там же, с. 325 - 347). Сохранился также и фрагмент другой неосуществленной повести - "Старые голубки", сюжет которой приведен в мемуарах Полонского (там же, с. 348 - 351))

10 (Речь идет о пьесе Э. Ожье "Мадам Каверле". Философские мысли о критериях нравственности, высказываемые Тургеневым в связи с этим спектаклем, имели для писателя глубоко принципиальное впадение. Не случайно он вспоминал об этом в точение ряда лет, и рассказ его о спектакле и реакции французов приводится в разное время разными мемуаристами (см. ст.: М. П. Алексеев. Тургенев в спорах о пьесе Э. Ожье. - Тура, сб., вып. III, 1967))

11 (М. Г. Савина приехала в Спасское 15 июня 1881 г. Пребывание Савиной в Спасском было "праздником для Тургенева", - пишет А. Ф. Кони в очерке "Савина и Тургенев" (А. Ф. Кон и. "Воспоминания о писателях". Л., 1965, с. 184). "Ваше пребывание в Спасском оставило неизгладимые следы... - писал Тургенев Савиной после ее отъезда. - В эти пять дней я еще короче узнал Вас - со всеми Вашими хорошими и слабыми сторонами - и именно потому еще крепче привязался. Вы имеете во мне друга, которому можете довериться. Комната, в которой вы жили, так навсегда и останется Савинской" (Тургенев, Письма, т. XIII, кн. 1, с. 103))

пребывания в Спасском летом 1881 г. он сделал тринадцать этюдов маслом. "Яков Петрович все лето писал виды с Спасского масляными красками, - вспоминает в своих мемуарах С. Г. Щепкина. - Его частенько можно было встретить в красивых уголках парка, сидящим под громадным дождевым зонтом от солнца, за мольбертом в своей черной куртке. С какой любовью и скоростью писал он небольшие пейзажи, думалось, живопись была его врожденным талантом" (С. Г. Щепкина. И. С. Тургенев в Спасском-Лутовипове. - "Красный архив", 1940, № 3, с. 207). Полонский подарил Тургеневу семь этюдов 1881 г., которые он считал наиболее удавшимися. "Твои картины все обрамлены и висят у меня перед глазами... и очень мне приятно смотреть на них..." - писал Тургенев по возвращении в Буживаль 23 сентября/5 октября 1881 г. (Тургенев, Письма, т. XIII, кн. 1, с. 127). (Подробно см. сообщение Н. Н. Фоняковой "Спасское-Лутовиново в этюдах Я. П. Полонского". - Л Н, т. 76, с. 605 - 630))

13 (Подобное же сообщение появилось в "Орловском вестнике", № 157, 6/18 сентября 1881 г.: "Говорят, И. С. Тургенев готовит к печати новое сочинение и "сказки для детей". В парижском архиве писателя хранится рукописный титульный лист детской книжки, составленный самим Тургеневым, такого содержания: "Рассказы и сказки для детей Ив. Тургенева. 1 Перепелка. Буживаль. 1882". По всей вероятности, Тургенев предполагал издать специальный сборник для детского чтения. Однако замысел этот не осуществился)

14 (Тургенев, возможно, рассказывает сюжет одного из неосуществленных "Стихотворений в прозе" под названием "Планета". Перечень сюжетов впервые опубликован в т. XIII Сочинений И. С. Тургенева)

15 (В письме к Гальперину-Каминскому (1887 г.) Полонский все же попытался объяснить тайну великой привязанности Тургенева к Полине Виардо - такой же, как и русский писатель, на редкость артистической натуре, "такой же художнице". М. Г. Савина, прочитав это письмо, была поражена "верностью характеристики", данной Полонским ("Тургенев и Савина", с. 102 - 103))

1* (Вид этой часовни был помещен в "Ниве", 1883, № 42. (Примеч. Я. П. Полонского.))

"Божественной комедии" (ит.))

3* (развода и раздела имущества (фр.))

4* (честь семьи (фр.))

5*(Сказка, написанная для старшего сына Полонского - Александра. В это же время Тургенев сочинил юмористические стихи "Жил был некакий мальчишка...", названные Я. П. Полонским "Сатирой на мальчика-всезнайку" (Тургенев, Соч., т. XV, с. 228, 419))

Раздел сайта: